Жан Мольер - Комедии
Сганарель. Нет уж, милостивый государь, вложите, пожалуйста, в ножны ваше приветствие.
Альсид. Скорее, милостивый государь. Я человек занятой.
Сганарель. Да я же вам говорю, что не хочу.
Альсид. Вы не хотите драться?
Сганарель. Ни под каким видом.
Альсид. Решительно?
Сганарель. Решительно.
Альсид (бьет его палкой). Во всяком случае, милостивый государь, вам не в чем меня упрекнуть. Как видите, я соблюдаю известный порядок: вы не держите своего слова, я предлагаю вам драться, вы отказываетесь драться, я бью вас палкой, — дело у нас с вами обставлено по всей форме, а вы человек учтивый, следственно, не можете не оценить моего образа действий.
Сганарель. (в сторону). Сущий демон!
Альсид (снова протягивает ему две шпаги). Ну же, милостивый государь, докажите, что вы человек благовоспитанный, не упрямьтесь!
Сганарель. Вы опять за свое?
Альсид. Я, милостивый государь, никого не принуждаю, но вы должны или драться, или жениться на моей сестре.
Сганарель. Уверяю вас, милостивый государь, я не могу сделать ни того, ни другого.
Альсид. Никак?
Сганарель. Никак.
Альсид. В таком случае, с вашего позволения… (Бьет его палкой.)
Сганарель. Ай-ай-ай-ай!
Альсид. Я искренне сожалею, милостивый государь, что принужден обойтись с вами подобным образом, но как вам будет угодно, а я не перестану до тех пор, пока вы или согласитесь драться, или обещаете жениться на моей сестре. (Замахивается палкой.)
Сганарель. Ну хорошо, женюсь, женюсь!
Альсид. Ах, милостивый государь, как я счастлив, что вы наконец выказали благоразумие и дело кончилось миром! Собственно говоря, я ведь вас глубоко уважаю, можете мне поверить, и я был бы просто в отчаянии, если бы вы меня вынудили прибегнуть к насилию. Пойду позову батюшку, скажу ему, что все уладилось. (Стучится в дверь к Алькантору.)
Явление семнадцатое
Те же, Алькантор и Доримена.
Альсид. Готово дело, батюшка: господин Сганарель вполне образумился. Он добровольно согласился на все, так что теперь вы можете отдать за него сестрицу.
Алькантор. Вот, сударь, ее рука, вам остается только протянуть свою. Ну, слава богу! Я от дочки избавился, теперь уж вам придется следить за ее поведением. Пойдемте повеселимся и устроим пышное празднество в честь этого счастливого брака{48}.
Тартюф, или Обманщик
Перевод Мих. Донского
Комедия в пяти действиях
{49}
Предисловие
{50}
Об этой комедии было множество толков, долгое время она подвергалась нападкам, и люди, осмеянные в ней, доказали на деле, что во Франции они обладают куда большим могуществом, чем те, кого я осмеивал до сих пор. Щеголи, жеманницы, рогоносцы и лекари покорно терпели, что их выводят на подмостки, и даже притворялись, что списанные с них персонажи забавляют их не меньше, чем прочую публику. Но лицемеры не снесли насмешек; они сразу подняли переполох и объявили из ряду вон выходящей дерзостью то, что я изобразил их ужимки и попытался набросить тень на ремесло, к коему причастно столько почтенных лиц. Этого преступления они мне простить не могли, и все, как один, с неистовой яростью ополчились на мою комедию. Разумеется, они побоялись напасть на то, что более всего их уязвило: они достаточно хитроумны и многоопытны и ни за что не обнажат тайников своей души. По своему достохвальному обычаю, защиту своих интересов они выдали за богоугодное дело — если их послушать, Тартюф есть фарс, оскорбляющий благочестие. Эта комедия, мол, от начала до конца полна мерзостей, и все в ней заслуживает костра. В ней каждый слог нечестив, каждый жест богопротивен. Беглый взгляд, легкий кивок, шаг вправо или влево — все это неспроста, и они, мол, берутся раскрыть мои зловредные замыслы. Тщетно представлял я комедию на просвещенный суд моих друзей, на рассмотрение публики: внесенные мною поправки, высочайший отзыв короля и королевы, смотревших комедию, одобрение принцев крови и господ министров, почтивших представление своим присутствием, свидетельство высокочтимых особ, которые сочли комедию полезной, — все это не послужило ни к чему. Недруги вцепились в нее мертвой хваткой, и до сей поры, что ни день, какой-нибудь ревностный вития по их наущению публично осыпает меня благочестивыми оскорблениями и милосердными проклятьями.
Я бы не придавал большого значения тому, что они говорят, если бы не ловкость, с которой они обращают в моих врагов людей, уважаемых мною, и вербуют своих сторонников среди истинных приверженцев добродетели, злоупотребляя доверчивостью и легкостью, с какою те, обуреваемые благочестивым пылом, поддаются внушению. Вот что вынуждает меня защищаться. Не перед кем иным, как перед истинно благочестивыми людьми, хочу я оправдать направление моей комедии, и я всячески заклинаю их не осуждать понаслышке, отбросить предубеждение и не быть на поводу у тех, кто позорит их своим кривлянием.
Всякому, кто возьмет на себя труд беспристрастно рассмотреть мою комедию, станет ясно, что намерения мои отнюдь не вредоносны и что в ней нет никаких посягательств на осмеяние того, пред чем подобает благоговеть; что я принял все предосторожности, каких требовал столь щекотливый предмет; что я употребил все свои способности и приложил все старания к тому, чтобы противопоставить выведенного мною лицемера человеку истинно благочестивому{51}. С этой целью я потратил целых два действия на то, чтобы подготовить появление моего нечестивца. Зритель не пребывает в заблуждении на его счет ни минуты: его распознают сразу по тем приметам, коими я его наделил; от начала и до конца пьесы он не произносит ни одного слова, не совершает ни одного поступка, которые не изобличали бы перед зрителями негодяя и не возвышали бы истинно добродетельного человека, противопоставленного ему мною.
Я прекрасно понимаю, что вместо ответа эти господа начнут вразумлять нас, что, мол, театру не подобает заниматься таким предметом. Но я хотел бы задать им, с их позволения, вопрос: как они могут обосновать сию блестящую мысль? Это утверждение они заставляют принимать на веру, не утруждая себя никакими доказательствами. А между тем они должны были бы помнить, что у древних комедия берет начало из религии и что она была в свое время составною частью тогдашних религиозных действ; что у наших соседей, испанцев, редкое празднество обходится без комедии; что и у нас она возникла благодаря стараниям братства, коему и поныне принадлежит Бургундский отель{52}; что это место было нарочито отведено для представления наиболее значительных мистерий; что там сохранились тексты комедий, оттиснутые готическими литерами и подписанные одним из докторов Сорбонны{53}; что, наконец, — дабы не ходить за примерами слишком далеко, — и в наше время ставились духовные пьесы г-на де Корнеля, вызывавшие восторг всей Франции{54}.
Коль скоро назначение комедии состоит в бичевании людских пороков, то почему же она должна иные из них обходить? Порок, обличаемый в моей пьесе, по своим последствиям наиопаснейший для государства, а театр, как мы убедились, обладает огромными возможностями для исправления нравов. Самые блестящие трактаты на темы морали часто оказывают куда меньшее влияние, чем сатира, ибо ничто так не берет людей за живое, как изображение их недостатков. Подвергая пороки всеобщему осмеянию, мы наносим им сокрушительный удар. Легко стерпеть порицание, но насмешка нестерпима. Иной не прочь прослыть злодеем, но никто не желает быть смешным.
Меня укоряют за то, что я вложил благочестивые слова в уста обманщика. Но как же я мог этого избежать, задаваясь целью изобразить лицемера? Вполне достаточно, на мой взгляд, что я обнажаю преступную подоплеку его речей и что я изъял из них те священные обороты, употребление коих с дурной целью резало бы наш слух. «Позвольте! Но ведь в четвертом действии в его тирадах извращается нравственность!» Да, но разве это извращение нравственности не навязло у нас в зубах? Разве в моей комедии оно пользуется новыми аргументами? Можно ли опасаться, что суждения, столь единодушно презираемые, окажут влияние на умы, что они становятся вредоносными, будучи произносимы со сцены, что они хоть сколько-нибудь убедительны в устах негодяя? Подобные опасения решительно ни на чем не основаны, а потому следует либо принять комедию о Тартюфе, либо отвергнуть все комедии вообще.