Огненный перст - Акунин Борис Чхартишвили Григорий Шалвович
Ингварь стоял, где велено, только вздел повыше белую ленту, да поворачивался во все стороны. Что было силы махал мечом, кричал:
– Вперед! Вперед!
Серебрёный шлем боярина сверкал на солнце, подбираясь всё ближе к белым конским хвостам. Вот шест покачнулся, начал падать. Выровнялся. Опять дрогнул.
Упал! Упал!
Хана было уже не видно. То ли вышибли из седла, то ли сам спрыгнул.
Откуда-то донесся топот, нестройный шум. Это наконец пошли в наступление забродцы, с двух сторон.
А серебрёный шлем пропал.
– Добрыня! Где ты?!
Ингварь спрыгнул с повозки, но убежал недалече. Снизу крепко обхватили за ногу. Колено пронзила острая боль. Кто-то впился в него зубами. Князь хотел ударить мечом, но вовремя увидел: свой. Ополченец с залитым кровью лицом вслепую рвал зубами мясо.
– Пусти!
Еле выдрался.
Куда бежать? В какую сторону? Все вокруг метались, орали, толкались.
– Князь, князь! Гляди! – кто-то тянул за руку, волок вперед. – Вон он! Убили!
Столпившись в тесный круг, дружинники кололи куда-то вниз копьями. Нога в зеленом сафьяновом сапоге с загнутым носком дергалась под ударами.
– Хана убили!
– Где Добрыня? – спросил Ингварь, отвернувшись.
Его повели еще куда-то.
Боярин лежал ничком, без шлема. На разрубленной шее, ниже затылка, пенилась темная кровь.
Сев на землю, Ингварь повернул Добрыне голову. Потрогал веко на открытом глазу. Прикрыл. Заплакал.
Ему кричали:
– Что ты плачешь, княже? Победа!
– Победа-а-а! – завопила где-то луженая глотка – так оглушительно, что Ингварь обернулся.
На повозке, возвышаясь над всеми, стоял Борис. Он был без шлема и без латного нагрудника, в одной кольчуге. Лицо в грязных разводах, усы повисли. Увидел брата, погрозил кулаком.
– Чего так долго подмогу вел, Клюква? Я чуть не сгинул! Эй, охрану к телегам! Кто сунется грабить – рубить без жалости! Это что там за вороной конь? Тагыз-ханов? Мой будет!
Набрал в грудь еще больше воздуха, надсадно выкрикнул:
– Молодцы, свиристельцы! Не подвели своего князя! Слава-а-а!
Множество голосов ответили в едином порыве:
– Борисла-а-ав!
Про Божье шептание
– Эх, дура, куда ж ты глядел? Князь-то, Сокол-то, один на поганых скакал, будто святой Егорий на змея. На него стрелы так и сыплются, неба от них не видать, а ему хоть бы что. Скачет и скачет! Всем витязям витязь! Про таких в былинах сказывают! Без него нам бы нипочем курган не взять.
Ингварь покачивался в седле, слушая разговор идущих сзади дружинников. Над ночной степью светил узкий месяц. Обоз и пешие растянулись в длинную линию, по обе стороны от которой ехали верховые, зорко вглядывались в темноту, но опасаться было нечего. На победителей не нападают. После улагайского разгрома курени наверняка улепетывают кто куда. Со временем орда, конечно, оправится, но нескоро. Теперь у них начнется междоусобица, грызня за ханское место, да и потом еще долго будут помнить полученный урок.
Двигались медленно. На повозках кроме захваченного добра лежали раненые, их быстро не повезешь – кричат, жалуются. А и куда торопиться?
Победа далась дорого. Тридцать семь душ отпел поп Мавсима, тридцать семь тел закопали прямо там, на кургане. По дороге в первый же день померли трое, и были еще восемь тяжелых, кого дай Боже до родной земли довезти, дома схоронить. Из тех, кто ранен легче, тоже кто-то преставится, от гнойного недуга – это всегда так.
Заплачет Свиристель от такой победы, но что поделаешь: война.
Мертвых половцев не сосчитали. Они полегли все, до последнего человека, потому что в плен никого не брали. Свалили ланганов с нунганами в несколько куч у подножия холма – пускай свои хоронят. Только хана Борис велел положить на пустую телегу, с почетом – все же двоюродный, от одного деда.
Брат держал себя так, будто вся заслуга была его, а не Добрыни Путятича, который лег в общую могилу с остальными в брани убиенными. Сразу после сечи, над еще не остывшими лужами крови, Борис сказал речь – всех похвалил, всем польстил и себя не забыл. Теперь всё войско только и говорит: потому только и сумели на холм ворваться, что князь-Сокол на себя половецкие стрелы навлек. Там же, на кургане, Борис посулил щедрую награду. Мужикам-ополченцам по гривне серебра, пешим дружинникам – по две, а конным, кто с князем в зряшную атаку ходил, – по четыре.
От такого расточительства Ингварь было ахнул, быстро прикинув итог братниной расточительности. Но когда стали осматривать добычу, успокоился.
Такого богатства он в своей жизни еще не видывал.
На тридцати повозках, взятых у Тагыз-хана, чего только не было! Франкские мечи и доспехи, узорчатая конская сбруя, несколько сотен сапог цветной кожи, тюки ткани, золотые ризы! Да целый воз серебра – монетой, кубками, подсвечниками, иконными окладами! Да сундук золота!
Сразу было и не сказать, сколько это получится, если перечесть на гривны. Но по дороге, пока воины вспоминали бой и друг перед дружкой бахвалились, Ингварь, конечно, всю добычу как следует осмотрел и в длинный свиток записал. Добро – оно цифирь любит.
По самому скромному счету, после всех дач, какие Борис пообещал людям, выходило не менее трех тысяч.
Забродчанам Борис с половецких повозок ничего не дал, а их князя прилюдно бранил всякими словами – за то, что уговор нарушил и полез в бой, когда бить было уже некого. Юрий не смел и огрызнуться. У него, стыд сказать, на всю дружину было двое легко раненных. Получил от Бориса брошенную половцами отару овец в тысячу голов – только и всего. Сейчас забродские плелись сзади, в огромном облаке пыли, с ужасным блеянием.
Только на пятый день достигли русской земли и там распрощались с лядащим союзником – без обид, но и без сердечности.
На седьмой день наконец вышли к Локотю.
Весть о великой победе уже разнеслась по всей отчине, и воинов встречали людно. Кто радостно кричал, а кто и плакал.
По родному краю Борис двигался важно. Сам – впереди, гордо подбоченясь, на вороном ханском коне. Потом конные под стягом. Потом, стройно, пешая дружина. Сзади ополченцы вели длинный обоз.
Ингварь держался поодаль, возле телег, на которых охали и стонали раненые. Их утешал и врачевал Мавсима, который кроме Писания знал и лекарскую премудрость.
Вполголоса, чтоб никто не услышал, Ингварь попросил попа поглядеть на колено. От укусов оно начало пухнуть и болело, но рана была такая, которой не похвастаешь. Мавсима наложил какую-то траву, туго обмотал. Стало легче.
Конечно, было досадно, что брат так ни словом и не похвалил. Пускай Ингварь ничем особенно не отличился, но и не подвел же? Оно конечно, Борис – былинный богатырь, но курган-то взяла пехота, а вели ее Добрыня с Ингварем! Но про это никто уже не помнил.
По мере приближения к Свиристелю брат делался всё молчаливей. С дружиной не шутил. Стал на себя непохож – всё супил брови, да о чем-то вздыхал.
Спесивится, думал Ингварь. Поди, теперь отправится в Чернигов, а то и в Киев – кичиться перед другими князьями, какой он над погаными победитель. Забыл, как на земле корячился черепахой, вверх ногами перевернутой? Кабы не Сенец, так и валялся бы там до окончания боя…
Но злобиться на брата было глупо и грех, души помутнение. Еще больнее было представлять, с каким восторгом блистательного Трыщана встретит Ижота.
– Что печален, сыне? – спросил Мавсима. – О чем тужишь?
– Скажи, – повернулся в седле князь, – а справедливости на свете вовсе нет?
Поп поглядел на него, потом на едущего в прегордом одиночестве Бориса. Вздохнул.
– Если в Бога не веровать – считай, что нету. А кто верует, тот знает: за гробом всё выровняется. Кто при жизни свое, заслуженное, недополучил, но от злобы и зависти душой не усох, тому воздастся сторицей. Господь – он всему счет ведет. Еще точнее, чем ты сводишь доходы с расходами.