Мои девяностые: пестрая книга - Любовь Аркус
Коробка из-под олимпийских конфет в тумбочке под постерами рок-групп оказалась пустой. Журналы с вынимающимися постерами привозили настоящие дети из Франции, которых пускали в нашу школу с углубленным французским, а советские пограничники стеснялись обирать детей на границе, или такая у них была ориентировка: не ронять лицо СССР перед маленькими иностранцами, пусть все они станут будущими послами мира и разрядки, даже если от вредного рока пострадает несколько советских детей. Тумбочка была обычная, из темного дерева, вернее стружки, покрытой фанерой, лакированной так густо, что от нечаянного удара по дверце лак трескался, как стекло. Дверца у нее закрывалась неплотно, как не закрывались плотно миллионы дверец, дверок и дверей, перекошенных равнодушными, или добрыми, но неумелыми, или просто пьяными руками по всей бывшей стране от Сахалина до Львова. Коробка была из тех, которые советские семьи не выбрасывали, как не выбрасывали любые коробочки, пакеты и бутылки, чуть более добротные, яркие и ладные, чем то, что попадало в руки каждый день. В этих, иногда подписанных латинскими буквами, приятных глазам и пальцам вещах была зашифрована немая поддержка, одобрение нашего человеческого достоинства, эти вещи делали немного больше людьми, обещали возможность доброты и уважения друг к другу вместо презрения и злости. Эти коробочки и пакеты наполнялись разными мелочами — из упаковок в домашнюю утварь, а выпитыми бутылками украшали кухню или бары в мебельных стенках гостиных. В коробке когда-то были конфеты, которые завод в городе Куйбышеве произвел для иностранных гостей той самой Олимпиады, в которую умер отец. Конфеты были действительно очень вкусными, разными на вид и ощущения языка. Когда конфеты кончились, в круглые пахнущие недавним шоколадом пазы я складывал монеты: олимпийские, и другие необычные рубли, посвященные сорокалетию Победы, московскому Фестивалю молодежи и студентов, и главное сокровище — тяжелые дореволюционные пятаки с ятями, серебряный полтинник с молотобойцем из 1920-х, бурые копейки с «орлами» и даже одну полушку с вензелем Николая.
Пятаки, копейки и полушка пережили все смены денег и государств на своем веку, они были не из магазинов старины, а той самой мелочью, которая может заваляться в любом доме, в кармашке старого чемодана, на дне шкатулки с письмами, пуговицами, наперстками и бусами, которые ссыпают, чтобы собрать на новую нитку и не собирают никогда. Сначала эту мелочь хранят невзначай, потом бережно, как память об ушедшем времени.
Элис уехала и увезла монеты из коробки с собой, в Америку. Сдав антикварам тяжелые для своего размера кружочки, оставляющие на пальцах кисло-приторный запах старого металла, она могла заработать больше тех трех бумажек по пятьдесят долларов, которые мы получили за лето в деревне и свое городское бездомье, за случайную встречу на вокзале, за промелькнувший где-то рядом, но счастливо миновавший чужой замóк на собственной двери и полный бесстыдной угрозы незнакомый голос в трубке. Что она думала, когда открывала коробку, перебирала и рассматривала, перекладывала в кошелек или на дно косметички, подписывала на память о себе копеечный разноцветный календарь? Помним, Элис, помним. Что она заплатила нам так щедро, спасла от голода и холодной смерти и по сравнению с этим остальное не в счет? Жителям богатых стран, оказавшимся в бедных, часто кажется, что они дают очень много. Или она хотела вознаградить себя за неприятности этого оцепеневшего города без кофеен, с парой шумных ресторанов без окон, со странной грубой едой в магазинах, с вечно набивающимися в друзья, но неулыбчивыми, фамильярно веселящимися и беспорядочно одетыми людьми? Может, она убедила себя, что в старой коробке из-под конфет никто не станет хранить ничего ценного: разве у нее там дома кто-то хранит ценности в бурых ячейках старой, расклеивающейся по краям конфетной коробки? Или захотела увезти с собой в память о русском мальчике, которого никогда не видела, некоторые его драгоценности. Или здесь, в далеком от родины пространстве, временно оставшемся без законов и правил, те, которым учили американскую девочку в джинсовом сарафане, превратились в невнятное шипение, как у забитых помехами радиостанций? Или просто было невозможно устоять перед этими маленькими вещицами, которые одновременно раскрывали даль и старину на время открывшегося чужого мира.
Быстро наступила осень. Выкопав картошку, уничтожив ботву, вынув из розетки подергивающий плечами, периодически стряхивавший с себя дремоту деревенский холодильник, мама, бабушка и подросший щенок переехали в город, а я обратно в Московский университет. Люди ходили по улицам непривычно большого города озабоченными или, наоборот, необузданно веселыми, словно в головах у них гудели целые ульи фантазий. Встречалось много безумных. Недавние победители ГКЧП ссорились между собой, часть из них проклинала обманувшую Америку, часть радовалась наступившей дружбе с миром, некоторые готовились к отъезду. Часто звучала новая осенняя песня группы ДДТ. На классическом отделении мы начали читать на греческом «Лахет» Платона, жизнеописания Гракхов Плутарха, чтобы увидеть, как греки писали о римлянах, и по латыни оды Горация. Аверинцев, соблазнивший меня античным словом, уехал в Европу, но другие остались. Верховный совет отрешил президента Ельцина от власти, а тот распустил Совет, патриарх призвал к примирению, разные люди в центре города захватывали здания, и даже наше далекое от событий пространство между метро «Проспект Вернадского» и