Облака перемен - Андрей Германович Волос
* * *
Если бы начало нашего романа было пронизано надеждой — гибельной, но захватывающей, и пусть неясной, но ошеломительной в своей безграничности; или радостью, сжигающей влюблённого без изъятий — подобно ядерной вспышке, что испепеляет плоть, оставляя лишь тень былого существа; или нестерпимым ужасом счастья, память о котором остаётся в душе навеки подобно этой мёртвой тени, — тогда даже подумать страшно, сколь трагично могли бы сложиться наши отношения.
Но на такое способны далеко не все: одни вовсе не представляют, что с ними могло бы произойти нечто хотя бы отдалённо похожее, другие догадываются, но не смеют переступить черту и только вчуже вздыхают о несбывшемся.
И действительно, в большинстве случаев такие начала если и не кончаются смертельной катастрофой, то оставляют по себе непоправимые душевные увечья. Поэтому тот, кому посчастливилось их пережить (слово «пережить» здесь следует понимать в смысле продлить своё тусклое существование за, а не погибнуть вместе с ними), даже не надеется на повторение. Или, точнее, надеется, что такового с ним не случится.
Так или иначе, следует признать, что пламя нашей любви по-настоящему не разгорелось.
Возможно, мы сами виноваты; виноват кто-нибудь из нас; не исключено, что сам я и виноват.
Когда всё начало рушиться, Лилиана говорила, что это именно так, виноват я. Ты, ты виноват, говорила она; ты сам виноват.
Потому что с первого дня она ждала, что я скажу какие-то важные, воистину судьбоносные слова: они позволили бы ей окончательно увериться в настоящем, начать всерьёз надеяться на будущее и в целом посчитать свою жизнь состоявшейся.
В каком смысле состоявшейся? — как минимум в том, что больше её не одолевали бы сомнения, будет ли у её детей постоянный и любящий отец.
Что же касается того, зачем ей дети, хорошо ли она обдумала это своё ещё не реализовавшееся решение, собирается ли как следует его обдумать перед тем как принять к исполнению, то все эти вопросы совершенно излишни. Это вопросы праздные, какие задают и обсуждают исключительно, чтобы почесать язык, а рожать она будет несмотря ни на что, вопреки всему или благодаря чему угодно, уж как получится, это тоже не имеет значения.
При этом она втайне надеялась, что её ожидания сбудутся именно со мной. Поэтому если бы я вовремя произнёс эти по-настоящему серьёзные слова, она со своей стороны сделала бы всё, чтобы им воплотиться.
Да, именно так, она сделала бы всё, что можно вообразить, ответила бы на любое, даже самое фантастичное требование жизни. Её счастье, как часть нашего общего, было бы уже совершено и совершенно, и если бы это потребовалось для его сохранения, она бы пошла мыть подъезды или торговать селёдкой.
Но ведь я не сказал этих важных слов, так на что мне теперь рассчитывать…
Может, и так. Хотя не уверен, очень далеко не уверен. Представляется, что дело всё-таки не в словах. Стоило нам и дальше быть рядом, окончательно переплестись корнями, чтобы уже нельзя было разделить нас без серьёзных повреждений… Дальнейшее неизвестно в деталях, но в целом определено.
Мне подумалось именно о корнях; особого значения это не имеет, но всё-таки неверно подумалось — не корнями, нет. Корни глубоко в земле, корни не могут переплестись ни с чем новым, они давно переплелись с тем, что растёт рядом, а ни до чего стороннего им не дотянуться.
Так что не корни, а ветви. Ветви могут. Человек во многих отношениях похож на дерево, но главным образом тем, сколько отходит от его главного ствола представлений, расчётов, мечтаний, иллюзий да и просто забот, просто мыслей о насущном. Вот они-то и переплетаются, мало-помалу образуя такую чащобу, что по прошествии времени он и сам не в состоянии понять, что откуда растёт, что куда тянется, где чьи листья, где чья смола, что за соки текут в нём от корней к вершине.
Так я думал.
Но Лилиана говорила, что это я виноват.
Даже если это было не совсем так — или даже совсем не так, или было попросту неправдой, — сказать, что она лжёт, у меня язык не поворачивался. Я знал устройство её памяти и её воображения; я понимал, что ей самой непросто разобраться во всей их путанице. Каждое из несовершённых повторений пересказываемого прошлого она искренне полагала истинным и случившимся в действительности.
Ничего удивительного не было и в том, что она говорила искренне. Ведь искренность — дочь уверенности: стоит увериться в чём-нибудь, искренность приходит сама собой…
Возвращаясь же к периоду нашей полной безоблачности, скажу, что, несмотря на отсутствие (и даже, возможно, благодаря таковому) того таинственного, глубокого и грозного, которое единственное способно превратить отношения между мужчиной и женщиной во всегда полуобморочное состояние, что является любовью и чем нельзя позаниматься между делом, как бы кто ни разглагольствовал, нам с Лилианой всё-таки было хорошо.
Переменчивое русское лето плескалось, переваливая из вёдра в дождичек, а наутро снова поворачивая на высокую, тут и там пышно опененную синеву. Плескалось-полоскалось, как полощется на неровном ветру парус при перемене галса — или просто чистая простыня на верёвке. Дня по три стояла жара, пару раз ночами лило не на шутку, в берёзках за Большим прудом колосовик пёр так, что едва не валил ограду. Лилианина комната располагалась в выступающей части второго этажа и нависала над волнами цветника подобно корме испанского галеона.
В этой чудной трёхсветной комнате нам не от кого и незачем было прятаться, шторы почти всегда были полностью раздёрнуты, чтобы не мешать распахнутым створкам, и в те летние ночи мы то и дело становились умилёнными свидетелями неспешного, торжественного шествия Луны — с каждым выходом всё более округлой — от левого окна, в котором она призрачно проявлялась над лесом, через среднее к правому, где постепенно растворялась подобно кусочку сахара.
Чем ближе к новолунию, тем темнее становилось в комнате: утончаясь, светило показывалось кратче, потом и вовсе пропадало.
В эти беспросветные, по контрасту очень чёрные, непроглядные ночи Лилиана иногда жаловалась, что и шелесты влажной листвы, и запахи хвои и грибницы, и трепет зыбкого воздуха, и дальний скрип, и неожиданный хруст, и шорохи, с которыми ночные существа в ужасе прячутся друг от друга, и писк, похожий на вскрик, или, точнее, вскрик предсмертного ужаса, обернувшийся жалким писком, — всё это тянется к нам и таит в себе неясные опасности, отчего ей становится страшно.
И тогда я, крепче прижимая к себе и нарочно щекоча губами ухо, шептал, что ничто нам не угрожает, ничто не способно