Сборник - Памятники Византийской литературы IX-XV веков
А я совершенно убежден, что Плутарх в высшей степени достоин почитания за всякие знания, многогранность и память, и я не знаю, может ли сравниться с ним кто–нибудь из мудрых людей на протяжении целого века; ведь он показывает, что он изучил всю философию и в ней все вопросы, над каждым из которых всячески трудились ученые, изучил все, что было до него в действительности, так сказать людские деяния и, кажется, не счел ничего достойным презрения — относилось ли это к первоначальным знаниям, опыту или к делам божеским и человеческим.
Он одинаково принимает участие во всем и не придерживается одной какой–нибудь философской школы, чтобы зависеть от нее и получить ее имя, как делают почти все воспитанники философии. Во времена Плутарха и немного после него был распространен такой обычай: некоторые люди, связавшие жизнь свою с философией, не считали себя ни платониками, ни последователями Аристотеля, т. е. перипатетиками, и уж во всяком случае ни кем Другим в большей или меньшей степени, чтобы, сосредоточившись на какой–то особой части философии, пользоваться ее положением и названием. Так и Плутарх знает все и никогда не обнаруживает невежества, делая себя общим другом всех философских школ и всех их наставников, словно судья, наблюдающий с возвышения философский агон, борьбу философских атлетов и состязателей, сознательно не отдавая никому предпочтения, но оценивая каждого с точки зрения их пользы для философии и жизни. Он считает нужным отовсюду получить пользу и выгоду для собственной жизни и ученых занятий; исследовав все, он совершенно отвергает взгляды Эпикура как неприемлемые, сопротивляется и спорит с этой системой, используя всю силу своего знания. И мне кажется, вот самое верное определение жизни и учения этого человека: учитель добродетели, он проповедует всякую красоту в жизни и неизменно почтительное отношение к богам, ничего не отталкивает, не отвергает, не оскорбляет чужих обычаев, законов религии.
Эпикур, напротив, любит раздор и настойчиво пытается опровергнуть божий промысел и заботу о делах человеческих, а также и людские установления в том, что касается божества. Он — учитель всяческой гордыни, беспорядочности в религии и в заботе о добродетели, как будто во всем этом нет никакого смысла, а лишь одни пустые домыслы; лишь на словах и в длинной болтовне о вещах несуществующих и пустых, как, например, телесная свобода и праздность, несправедливость и тягчайшее самовластье и другое что–то в этом роде, обещает он ложное блаженство, противореча таким образом всем мудрым, людям, всем выдающимся поборникам правды, всем защитникам прекрасного, проповедуя нечто чуждое философии. А Плутарх, как я уже говорил, отовсюду извлекает полезное для философии, и у него это не бесплодно, и трудно упрекать его, если он не все использует для прикрас и в удобных случаях, но из лучшей и наиболее содержательной части прочитанного отбирает лишь самое ценное. Также он поступает и с теми вещами, в которых есть хоть капля добра и которые могут хоть в чем–нибудь помочь нравственному усовершенствованию, и нет такой вещи, которая представлялась ему маловажной, и он пренебрег бы ее содержанием: он принимает с благодарностью все, что дает ему знание, по причине своей кротости и спокойствия, а также по причине какого–то человеколюбия и любознательности, при отсутствии вместе с этим хвастовства и завистливости, он каждым явлением пользуется, как помощью, кроме одного Эпикура и его сторонников, против которого он на всю жизнь выбрал непримиримую и безоговорочную войну; при этом он всеми стараниями отвращает от душ их учение и догмы, их гнилую и отвратительную мудрость, разнузданность их суждений и их грубый юмор. Откровенно отражает он всякие их доводы и доказывает совершенно противоположное: но если все–таки у них он находит что–нибудь, достойное упоминания и могущее быть удобно применимым из того, что постоянно его заботит, он поступает так, что не стыдится вставлять в текст их положения, в общем спорные, но которые каким–то образом могут быть ему полезны.
Иосиф Ракендит
(1280 — около 1330 г.)
Ученый монах Иосиф, по прозвищу Ракендит («одетый в рубище») принадлежал к кругу гуманистов палеологовского возрождения. С ним вели переписку и его дружбой дорожили такие люди, как Фома Магистр, Никифор Хумн, Никифор Григора. Уроженец Итаки, Иосиф рано принял монашество, жил на Афоне и в Фессалониках, провел в Константинополе годы с 1307 по 1325, затем вернулся в Фессалоники, где и умер, — вот почти все наши скудные сведения о его жизненном пути. Им была составлена большая энциклопедия, от которой сохранился до нас раздел, посвященный риторике.
«Риторика» Иосифа интересна как любопытный памятник византийского учения о художественном слове. Ей предпослано автобиографическое вступление, своей образностью заставляющее подчас вспомнить платоновского «Федра» и рисующее внутренний облик отшельника, удалившегося от житейских забот и всецело преданного умозрению. В сжатом, конспективном виде Иосиф воспроизводит риторическую теорию Гермогена (II в. н. э.), заимствуя у него основные формулировки, как это было тогда общепринято. Помимо ораторской речи, Иосиф останавливает свое внимание на эпистолографии и ямбической поэзии и присовокупляет также целый раздел о том, как надо читать книги по риторике. Его собственное сочинение должно было воспитывать литературный вкус византийца и не только сообщало ему набор правил, но и указывало конкретные образцы для подражания, устанавливая тем самым новый канон стилистических норм уже не у античных, а у византийских писателей.
МУДРЕЙШЕГО И УЧЕНЕЙШЕГО РАКЕНДИТА КИР ИОСИФА КРАТКОЕ СЛОВО О СЕБЕ САМОМ [475]
Жизнь созерцательная и бесстрастная показалась мне вожделенной и более пригодной для человека, чем жизнь практическая, какой она бывает в обществе и там, где страсти умеренны. [От этих двух видов] стагирский мудрец [476] поставил в зависимость человеческое поведение. Я же с самого начала рассудил так о жизненных [путях] потому, что созерцательная [жизнь] есть особый удел одного лишь разума, и кому, по божьей милости, она дана, тот приступает к самой горе Сиону, ввысь простирает крылья и парит в небесах, видя оттуда чистым мысленным оком, скольких смут и волнений исполнена жизнь страдальцев–людей. [Он наблюдает], как души, сами непорочные, привязаны бывают к телу костяной оболочкой и насильно отторгнутые от своего безлетного бытования носятся вместе с телом в беспорядочных движениях [477], не смея взирать на истинно сущее, истинно прекрасное и вожделенное, которым облегчается и их полет. Глядя на обуреваемых напастями, на сумятицу, царящую в чужих делах, видя, что жизнь полна множества вещей, разных и страшных, способных губить душу, он, удаленный от стольких бед, почитает себя блаженным и жалеет тех, кто кружится из конца в конец. Но он не может оторваться совсем от злостраданий и взыскать с томлением истинно прекрасного. Ведь по привычке к дурному такие люди любят собственную пагубу и, уклоняясь от блаженного жительства, мнят ускользающее прочным и текучее неподвижным.
Лишь тот, кто всегда живет разумом, кому открыто чистое созерцание, лишь он имеет опору под ногами, когда страданиями [478], как огнем, очищается его ум. Ему ведомо истинно прекрасное, ведомо и дурное. К одному он влечется, от другого сторонится. Человек же, не до конца подавивший страсти, любящий занятия государственные, связан во многом с худшей частью души; лишенный чистоты разума, он как бы слыша не слышит и подобен тем проворным слугам, которые, еще не выслушав, убегают от всего, что им говорится. Слушая наставления разума, он и себя благоустраивает и желает приблизиться к прекрасному, но не имеет терпения дойти до высшего блага, как мы уже говорили выше. Многое удастся ему, но многое и не удастся, и он, закусив словесные удила, носится неудержимо сам по себе [479]. За это достоин он похвалы, хотя и не всецело обращен к прекрасному.
Так стал я рассуждать о своей жизни очень рано, как только начал мыслить, хотя не все еще понимал тогда. Я родился и воспитан был в семье, где жили скромно и достаток имели небольшой, и происходил я с маленькой и каменистой Итаки. О своей жизни на ней умолчу, чтобы не подумали, будто я сплетаю похвалы или порицания своим домашним.
Итак, ум мой с самого начала был погружен в подобные размышления, насколько я разбирал и различал тогда полезное от вредного и одно ценил высоко, другое же, т. е. жизнь, преданную наслаждениям, считал низким, а прочее ставил посредине. Первое я полюбил безраздельно, предпочел его всему, готов был ревниво и усердно лелеять его, не глядя ни на что другое. Вот к чему стремилась душа, вот что было во мне! Богу я вверил себя и неотступно молил о помощи. И, не таюсь, получал эту помощь. Слова мои бессильны поведать о той милости, с какой он направляет путь мой. Я оставил отечество, родителей, все родное и привычное и одетый в рубище пошел странствовать, «многих людей, города посетил», как говорит Гомер [480], но не видел разумности. Стремился взрастить первоначальную склонность и в том, что делал по желанию, надеялся иметь наставником бога, источника всех благ. Я вступил, наконец, на самую землю наук, в Константинополь, и живу здесь в общении с духовными и мудрыми мужами.