Филострато. Охота Дианы - Джованни Боккаччо
Переводить «Филострато» я начал спонтанно в июне 2014 года после того, как шестого числа умер мой отец. Работа приносила некоторое утешение и до самого конца доставляла мне удовольствие, которое, надеюсь, разделит со мной читатель. Свое обращение к Боккаччо я не хотел бы ограничивать только этим романом, но осуществление других замыслов во многом будет зависеть от того, как читатель примет эту книгу.
Александр Триандафилиди
Филострато – заглавие сей книги; а потому оно такое, что это превосходно соответствует содержанию. Филострато называют человека, побежденного и сраженного любовью; как можно видеть, что стало с Троилом, побежденным любовью, пылко любящим Крисеиду даже после ее ухода.
Пролог
Филострато приветствует обожаемую свою Филомену
Не раз уже, блистательная донна, так случалось, что я, кто почти с детских лет по сей день усердно служит Амору, находясь при его дворе в кругу учтивых господ и любезных дам, посещавших двор наравне со мной, слышал, как обсуждался такой вопрос: юноша страстно любит даму и не обретает иного счастья, кроме как ненадолго увидеть ее или вступить с ней в беседу, или же предаться грезам о ней наедине с собой. Какая из трех услад высшая? И не было там, чтобы в защиту той либо другой ревностно не высказывались бы хитроумные доводы. И потому как любовь моя была более пылкой, нежели счастливой, казалось мне очевидным превосходство третьей услады; и я, как вспоминаю, склонялся к ложному мнению, когда, присоединившись к спорящим, поддерживал и отстаивал то утверждение, что наивысшая радость в сладких помыслах о возлюбленной, а не в двух других случаях; убежденный в том, среди прочих представленных мной доказательств, я утверждал, что немалая часть блаженства влюбленных состоит как раз в том, чтобы воображать любимую такой, какой желаешь, соответственно, благосклонной и отзывчивой, но только на время своей грезы, чего обычно не происходит при разговоре либо при встрече с ней. О, неразумное утверждение, о, нелепый предрассудок, необоснованное суждение, как далеко это от истины! На горьком опыте я, несчастный, сам убедился в этом. О, сладостная надежда изнуренного ума, единственное утешение пронзенного сердца; мне не стыдно сообщить вам, с какой силой в мой помраченный ум вошла та истина, против которой я по ошибке ребячества поднимал оружие. И кому бы еще я мог это поведать, перед кем еще я облегчил бы постигшее меня наказание – не знаю, по вине Любви или же Фортуны – не будь вас?
В этой истине я убедился, донна совершенной красоты, после того, как вы, уехав в самое благоприятное время года из восхитительного города Неаполя и направившись в Саннио, внезапно скрыли от взоров моих, более всего желавших лицезреть ваш ангельский лик, то, что я должен был узнать в вашем присутствии и чего не узнал в противном случае, ибо тем самым был лишен возможности сего познания; и это паче всякой меры так опечалило мою душу, что стал я отчетливо понимать, какова была радость, прежде недостаточно ценимая мною, которую доставлял мне ваш грациозный и прекрасный облик. Но поскольку эта истина кажется достаточно ясной, не желаю умалчивать и не в тягость мне поведать о том, что произошло со мной после вашего отъезда, когда я осознал свою ошибку.
Посему скажу, – если будет угодно Богу явлением вашего прекрасного лика вернуть моим глазам утраченный покой, – что вскоре после того, как мне стало известно об отъезде вашем, направился я в то место, куда ни одна благая причина вас увидеть не приводила меня раньше; и они, проводившие усладительный свет вашей любви в мой разум, сверх всякой уверенности, которую могут внушать мои слова, много раз и столь обильно омывали горькими слезами лицо мое и переполняли страждущую грудь, что не только дивно то, как такое количество влаги может изливаться из них, но еще и то, что не только у вас, кого считаю сколь куртуазной, столь и милосердной, мои слезы вызвали бы жалость, но и у врага моего, будь даже у него железная грудь. И это происходило со мной не только всякий раз, как воспоминания о том, что лишен я вашего приятного общества, заставляли их печалиться, но и от того, что им представало к вящему уязвлению моему. Увы, сколько раз, испытывая меньшие страдания, они сами по себе отвращались от созерцания храмов, галерей, площадей и других мест, где прежде с нетерпением и тревогой стремились вас увидеть, и порой им это удавалось; и сколько раз, сокрушаясь, они вынуждали сердце повторять про себя этот стих Иеремии: «Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! он стал, как вдова…»[22]. Не скажу, что всё их огорчает в равной степени, но утверждаю: только одно могло бы несколько облегчить горе моих глаз – когда они обозрят ту страну, те горы, ту часть небес, среди которых и под которыми, я убежден, вы находитесь[23]. Каждому ветерку, любому нежному дуновению оттуда я подставляю лицо, словно бы оно и вас овевало. И вместе с тем это облегчение длится не слишком долго; и как порой над предметом, чем-либо помазанным, мы видим мерцающее свечение, так и над угнетенным сердцем моим разливается нега, которая мгновенно пропадает от одной мысли, что видеть мне вас не дано, а желание мое от этого чрезмерно распаляется.
Что скажу о вздохах, которые в прошлом отрадная любовь и сладостная надежда пылко извлекали из моей груди? В самом деле, нечего о них поведать, кроме того, что, множась и усиливаясь от величайшей тоски моей, теперь они по тысяче раз в час насильственно исторгаются из уст моих. И слова мои подобным же образом, что в прошлом от неведомо какой потаенной радости, навеянной вашим ясным обликом, преображались в любовные песни и полные страстного огня суждения, теперь только взывают к вашему изящному имени и любви к милосердию либо к смерти, концу этих мучений, к тому же в отчаянных сетованиях, которые могли бы смутить каждого, кто находится поблизости.
Так и живу я от вас далече и тем лучше понимаю, каковы были счастье, благо и услада, дарованные вашими очами, и как мало я ценил это прежде. И как только слезы и вздохи предоставляют мне достаточно времени, я рассуждаю о вашем достоинстве, размышляю о вашем изяществе, благородных обыкновениях, женской гордости и облике краше всякого прочего, созерцая их очами разума во всей полноте; и хотя я не говорю, что мой ум не испытывает удовольствия от подобных рассуждений и размышлений,