Уильям Годвин - Калеб Уильямс
И тут, как бы это ни казалось невероятным, Тиррел начал уступать своему обличителю. Во взгляде его были ужас и безумие; он дрожал всем телом, язык отказывался ему повиноваться. Он не мог устоять перед стремительным потоком обвинений, который изливался на него. Он еще колебался, стыдился собственного поражения, как будто хотел оспаривать его. Но борьба была напрасна: каждая попытка рушилась в то же мгновение, как возникала. Общественное мнение приводило его все в большее замешательство. Чем явственнее обнаруживалось его смятение, тем сильнее становился ропот. Постепенно он возрастал, перешел в крики, в шум, в оглушающий вопль негодования. Наконец, не будучи больше в состоянии вынести чувства, им вызванные, он послушно удалился из собрания.
Часа через полтора он вернулся. Никаких предосторожностей на этот случай принято не было, потому что его ожидали всего менее. В промежутке он одурманил себя большой порцией водки, В мгновение ока он очутился в той части комнаты, где стоял мистер Фокленд, и одним ударом мускулистой руки поверг его наземь. Однако удар не ошеломил Фокленда, и он тотчас вскочил на ноги. Нетрудно догадаться, насколько неравны были их силы в этого рода борьбе. Не успел Фокленд подняться, как Тиррел нанес ему второй удар. На этот раз Фокленд был настороже и не упал. Но удары противника посыпались с быстротой, которую трудно себе представить, и Фокленд был снова повергнут наземь. Тут Тиррел ударил его ногой и нагнулся с очевидным намерением протащить его по полу. Все это произошло в одно мгновение, и присутствующие джентльмены не успели прийти в себя от неожиданности. Теперь они вмешались, и Тиррел снова оставил помещение.
Трудно представить себе происшествие, более ужасное для мистера Фокленда, чем то оскорбление, какому он подвергся на этот раз. Вся его прежняя жизнь заставляла его воспринять случившееся особенно остро. Он не раз проявлял необычайную энергию и осторожность, стараясь, чтобы из-за недоразумений, возникших между ним и Тиррелом, дело не дошло до крайностей. Напрасно. Они привели к катастрофе, превзошедшей все, чего он опасался, все, что могла бы предвидеть самая проницательная дальновидность.
Для Фокленда бесчестье было хуже смерти. Малейший намек на позор пронзал его до глубины души. Что же должно было значить для него это унижение, подлое, оскорбительное и публичное? Если бы Тиррел в состоянии был постичь, какое зло он причиняет, то даже он, при всех подстрекавших его обстоятельствах, вряд ли решился на это. Дух мистера Фокленда стал вместилищем бурь, подобных борьбе враждующих стихий; страдания, которые он испытывал, превосходили все, какие могли бы вызвать ухищрения самой изобретательной жестокости. Он желал уничтожения; покоиться в вечном забвении, ничего не чувствовать, в сравнении с тем, что он испытывал, было для него не менее заманчиво, чем даже вечное блаженство. Ужас, отвращение, жажда мести, невыразимо страстное желание прогнать наваждение и уверенность, что все направленные к этому усилия будут бесполезны, переполняли его душу.
Еще одно происшествие завершило цепь событий этого памятного вечера. Фокленд лишился последнего, что у него еще оставалось: возможности отомстить. Кто-то из членов общества нашел мистера Тиррела на улице мертвым. Он был убит на расстоянии нескольких ярдов от того дома, где происходили общественные вечера.
ГЛАВА XII
Остающуюся часть этого повествования я постараюсь передать словами самого мистера Коллинза. Читатель имел уже случай убедиться, что Коллинз был незаурядным человеком; его рассуждения об этом предмете были как нельзя более справедливы.
– Этот день был днем перелома в судьбе мистера Фокленда. Здесь берут свое начало та мрачность, необщительность, меланхолия, жертвой которых он стал с тех пор. В некоторых отношениях нет двух характеров, более противоположных один другому, чем Фокленд до этого события и Фокленд после него. До тех пор счастье и постоянная удача покровительствовали ему.
Его ум отличался пылкостью; он был полон той непоколебимой веры в свои собственные силы, которую человеку обычно внушает преуспеяние. Хотя у него были привычки вдумчивого и восторженного мечтателя, тем не менее ему не были чужды веселье и спокойствие. Но с этого момента и гордость его и возвышенная смелость духа были подавлены. Из предмета зависти он превратился в предмет сострадания. Жизнь, которой он до сих пор наслаждался с утонченностью, как никто более, стала для него бременем. Исчезли и его способность быть довольным собою и приходить в восторг, его снисходительность к самому себе и радующая сердце благосклонность к людям. Он, когда-то более чем всякий другой человек живший великими и вдохновляющими мечтами воображения, теперь, казалось, стал видеть одни только признаки душевных мук и отчаяния. Положение, в котором он находился, особенно достойно сочувствия, ибо если бы честность и чистота побуждений давали право на счастье, то, без сомнения, немногие могли бы заявить столь основательные и веские притязания на него, как мистер Фокленд.
Он слишком глубоко проникся праздной и пустой рыцарской романтикой, чтобы мог забыть о положении, на его взгляд унизительном и позорном, в которое он был поставлен на этот раз. В личности подлинного рыцаря есть некая таинственная божественность, вследствие которой всякое совершенное над ним грубое насилие становится несмываемым и незабываемым. Быть опрокинутым наземь, избитым кулаками, истоптанным, протащенным по полу! Святые небеса! Нет сил терпеть воспоминание о таком обращении. Ничем нельзя будет и впредь смыть это пятно; хуже всего в данном случае было то, что восстановление чести, как его предписывают законы странствующего рыцарства, оказывалось вовсе невозможным, так как оскорбитель перестал существовать.
Когда-нибудь в грядущем, когда человеческий род достигнет большего совершенства, несчастье, которое в настоящем случае лишило блеска и силы один из самых возвышенных и привлекательных умов, покажется, быть может, в какой-то мере непонятным. Если бы мистер Фокленд судил об этом происшествии вполне здраво, он, по всей вероятности, сумел бы взглянуть равнодушно на нанесенное ему оскорбление. Насколько больше достоинства, чем современные дуэлянты, являет нам самый доблестный из греков, Фемистокл[24], который в тот момент, когда его начальник Эврибиад в ответ на какое-то его замечание с угрозой занес над ним палку, ответил благородным восклицанием: «Бей, но выслушай!»
Что сказал бы в подобном случае своему грубому противнику человек, трезво рассуждающий? «Я горжусь тем, что могу терпеть несчастье и горе, неужели же я окажусь не способным перенести незначительную неприятность, которую может причинить мне твое безрассудство? Может быть, человек был бы совершеннее, если бы он владел искусством самозащиты, но как редко представлялся бы ему случай применить это искусство! Как мало придется ему встретить на своем пути людей, таких же несправедливых и грубых, как ты, если в своем собственном поведении он будет руководиться правилами разума и милосердия. Кроме того, сколь ограничено было бы применение этого искусства после того, как оно было усвоено! Вряд ли оно уравняло бы человека деликатного телосложения и небольшого роста с кулачным бойцом. И если бы даже оно в известной мере обезопасило меня от злобы противника, действующего в одиночку, то все же моей личности и жизни всегда грозила бы опасность со стороны двоих. Оно могло бы пригодиться мне только для немедленной самозащиты от непосредственного насилия – не более того. Человек, который может предумышленно драться со своим противником, для того чтобы подвергнуть опасности одного из них или обоих, попирает все принципы разума и справедливости. Дуэль – гнуснейший из видов эгоизма. Дуэлянт ни во что не ставит общество, которое имеет все права на его силы и способности, и только самого себя, или, вернее, какой-то туманный призрак, связанный с его собственной личностью, считает заслуживающим права на исключительное внимание. Я не способен совладать с тобой… Что из того? Может ли это обстоятельство обесчестить меня? Нет, обесчестить меня может только совершение несправедливого поступка. Моя честь охраняется мною самим, и весь человеческий род не властен над нею. Бей! Я стерплю. Какое бы оскорбление ты мне ни нанес, оно не заставит меня подвергнуть тебя или себя бесцельной опасности. Я отказываюсь от поединка, но это не значит, что я малодушен. Если я уклонюсь от каких-либо опасностей или страданий, которые могли бы послужить общему благу, тогда, и только тогда, клейми меня как труса».
Такого рода рассуждения, сколь бы простыми и убедительными ни должен был найти их беспристрастный ум, мало кем разделяются в свете; особенно чужды они были предрассудкам мистера Фокленда.
Но публичным посрамлением и наказанием, которым он подвергся, – как невыносимо ни было воспоминание о них, – не ограничивались беды, обрушившиеся на нашего несчастного покровителя в результате событий этого дня. Стали перешептываться о том, что убийцей его противника является не кто другой, как он сам. Слухи эти имели слишком большое значение для самой его жизни, чтобы их можно было скрыть от него. Он узнал о них с неописуемым изумлением и ужасом. Это было страшное добавление к тому бремени душевных страданий, которое уже угнетало его. Никто никогда так не дорожил своим добрым именем, как мистер Фокленд, и вот в один день на него свалились ужаснейшие бедствия: самое жестокое личное оскорбление и обвинение в самом гнусном преступлении. Он мог бы бежать, так как не было никого, кто торопился бы начать преследование человека столь уважаемого, как мистер Фокленд, в отмщение за человека, столь ненавидимого всеми, как мистер Тиррел. Но он пренебрег бегством. Тем временем дело приняло самый серьезный оборот. Казалось, непроверенные толки нарастали с каждым днем. Порой мистер Фокленд как будто склонен был предпринять шаги, которые ускорили бы разбирательство дела. Но он, вероятно, опасался слишком прямым обращением к правосудию сделать еще более отчетливым обвинение, самую мысль о котором отвергал. В то же время он охотно пошел бы навстречу самому строгому расследованию; и если он не мог надеяться, что выдвинутое против него обвинение забудется, то желал, чтобы самым убедительным образом была доказана его несправедливость.