Уильям Годвин - Калеб Уильямс
При виде Тиррела, столь неожиданно ему встретившегося, Фокленд покраснел от негодования. Первым его чувством, как он говорил впоследствии, было желание уклониться от встречи. Но, убедившись, что они неизбежно должны поравняться, он понял, что было бы недостатком смелости скрывать от мистера Тиррела чувства, которые он испытывал.
– Мистер Тиррел, – сказал он немного резко, – мне очень неприятны некоторые новости, которые я только что услыхал.
– Позвольте, сэр, какое мне дело до ваших неприятностей?
– Очень большое, сэр. Они вызваны несчастьями вашего бедного арендатора Хоукинса. Если ваш управляющий действовал без вашего ведома, мне кажется, вам не худо бы узнать, что он сделал. А если он действовал по вашему приказанию, я был бы рад уговорить вас взглянуть на это дело другими глазами.
– Мистер Фокленд, не худо было бы также, если бы вы занимались своими делами и предоставили мне заниматься моими. Я не нуждаюсь в наставнике и не желаю иметь его.
– Вы ошибаетесь, мистер Тиррел. Я занимаюсь своими собственными делами. Если бы я видел, что вы свалились в колодец, мое дело было бы вытащить вас оттуда и спасти вам жизнь. Если я вижу, что вы идете в своих поступках неправильной дорогой, мое дело направить вас на верный путь и спасти вашу честь.
– К черту, сэр! Бросьте со мной эти штуки. Разве этот человек не мой арендатор? Разве я не хозяин на своей земле? К чему называть ее моей, если я не могу ею распоряжаться? Я оплачиваю то, что имею, сэр. Я не должен ни пенни ни одной живой душе. И я не позволю опекать мое поместье – ни вам и ни кому другому.
– Совершенно верно, что существует разница в положениях, – сказал Фокленд, избегая прямого ответа на последние слова Тиррела. – Я считаю, что разница эта – дело хорошее и необходимое для мирной жизни человечества. Но как бы она ни была необходима, мы должны признать, что она ложится некоторым бременем на людей низшего состояния. Болит сердце, когда думаешь, что один рождается для того, чтобы наследовать всякий избыток, тогда как доля другого, без какой-либо вины с его стороны, – грязная работа и голод. Мы, богатые, мистер Тиррел, должны делать все, что в нашей власти, чтобы облегчить ярмо этих обездоленных людей. Мы не должны злоупотреблять преимуществами, которыми случай наградил нас щедрой рукой. Бедняги! Они и без того уже угнетены чуть ли не свыше сил. И если мы бессердечно лишний раз повернем колесо машины, они будут окончательно раздавлены.
Нарисованная картина произвела впечатление даже на неподатливый ум Тиррела.
– Что ж, сэр, я не тиран. Я прекрасно знаю, что тирания – скверная штука. Но не хотите же вы сказать, что эти люди могут делать все, что им вздумается, и никогда не получат по заслугам?
– Мистер Тиррел, я вижу, ваша вражда поколеблена. Разрешите мне приветствовать вновь рожденную доброту вашего сердца. Поедемте к Хоукинсу. Не будем говорить о том, чего он заслуживает. Несчастный! Он вынес почти все, что могут вынести человеческие силы. Пусть на этот раз ваше прощение положит прочное начало добрососедским и дружеским отношениям между нами.
– Нет, сэр, я не поеду. Я согласен – кое в чем вы правы. Я всегда знал, что вы, если захотите, всегда сумеете придумать складную историю и преподнести правдоподобный рассказ. Только я не дам себя провести таким способом. Такой уж у меня всегда был характер: раз я задумал отомстить, то никогда не отступлю. А характер менять я не желаю. Я подобрал Хоукинса, когда все от него отвернулись, и сделал из него человека. А неблагодарный за мои же старания оскорбил меня. Будь я проклят, если когда-нибудь прощу ему. Нечего сказать, хорошая была бы штука, если бы я простил наглость своей собственной твари в угоду такому человеку, как вы, который всегда был моим бичом.
– Ради бога, мистер Тиррел, не забывайте в своей неприязни о благоразумии. Допустим, что Хоукинс вел себя непростительно и оскорбил вас, – неужели это оскорбление ничем нельзя искупить? Неужели отец должен быть разорен, а сын повешен, чтобы утолить ваш гнев?
– Будь я проклят, сэр! Можете говорить до изнеможения, вы ничего от меня не добьетесь. Никогда не прощу себе, что слушал вас хоть минуту. Никому не позволю останавливать поток моего гнева. Если бы я когда-нибудь и простил Хоукинсу, то не по чьим-нибудь просьбам, а по своему желанию. Но я никогда не прощу. Если бы он и вся его семья валялись у меня в ногах, я приказал бы тотчас же всех их повесить, будь у меня на это не только желание, но и власть.
– И это ваше окончательное решение? Мистер Тиррел, мне стыдно за вас. Всемогущий боже! Слушая, что вы говорите, начинаешь ненавидеть общественные установления и порядок, хочешь бежать от лица человека. Но нет! Общество отвергнет вас, люди будут гнушаться вами. Никакое богатство, никакое положение не искупят пятна, которое ляжет на вас. Вы будете жить, покинутый себе подобными, вы будете появляться среди многолюдного общества, и ни один человек не удостоит вас даже поклоном. Все будут бежать от вашего взгляда, как or взгляда василиска[22]. Где рассчитываете вы найти каменные сердца, которые станут сочувствовать вам? На вас печать несчастья, всегда неразделенного, не возбуждающего сожаления.
С этими словами мистер Фокленд пришпорил лошадь, сурово отстранил мистера Тиррела и тотчас исчез из виду. Пламенное негодование победило даже столь дорогое ему чувство чести, и в своем соседе он видел теперь только презренную тварь, с которой невозможно вступать в пререкания. Что касается последнего, то он был поражен настолько, что первое время оставался недвижим. Энтузиазм мистера Фокленда был таков, что мог поколебать самого решительного противника. Мистер Тиррел, против воли снедаемый угрызениями совести за свою вину, не мог вызвать в себе настроения, подходящего для борьбы. Картина, которую нарисовал мистер Фокленд, была пророческая. В ней был отклик его собственных мыслей; она облекала плотью его мысли, сообщала голос тому призраку, который преследовал его, и тем ужасам, добычей которых он ежечасно бывал.
Однако мало-помалу он овладел собой. И чем сильнее было его временное смятение, тем безудержнее была его злоба, когда он пришел в себя. Подобная ненависть, когда она бушует в груди человеческой, неизбежно сеет на своем пути насилие и смерть. Но мистер Тиррел не был склонен искать выхода в том, что вражда его никогда не будет предана забвению и не остынет под влиянием времени или каких-либо событий. Месть грезилась ему по ночам и первенствовала в его мыслях, когда он бодрствовал.
Мистер Фокленд отъехал, еще больше осуждая после этой встречи поведение своего соседа и утвердившись, в непоколебимом решении сделать все возможное, чтобы облегчить несчастную участь Хоукинса. Но было слишком поздно. Когда он приехал, он увидел, что дом уже оставлен его хозяином. Семья ушла неизвестно куда. Хоукинс скрылся, и – что было всего более странно – сын Хоукинса в тот же день бежал из тюрьмы графства. Усилия мистера Фокленда разыскать их оказались тщетными: не удалось найти никаких следов этих несчастных. Вскоре мне придется рассказать о разразившейся над ними последней катастрофе, и она окажется полной такого ужаса, какого не измыслит и самая мрачная фантазия.
Продолжаю свою повесть. Продолжаю излагать те события, в которые моя собственная судьба была так таинственно вовлечена. Поднимаю занавес. Начинается последний акт трагедии.
ГЛАВА X
Легко представить себе, что злоба, которую Тиррел растравлял в себе во время распри с Хоукинсом, и усилившаяся вражда между ним и Фоклендом обостряли раздражение, с которым он думал о бегстве Эмили.
Тиррел с изумлением узнал о неудаче замысла, в успехе которого у него не возникало раньше никаких сомнений. Он пришел в бешенство. Граймз не решился сам сделать сообщение об исходе своей поездки, а лакей, доложивший Тиррел у об исчезновении мисс Мелвиль, тотчас же скрылся с его глаз, охваченный страшными опасениями.
Вскоре после этого хозяин заорал, чтобы явился Граймз, и молодой человек предстал перед ним ни жив ни мертв. Он приказал Граймзу повторить все подробности истории; но не успел тот кончить, как поспешил убраться прочь, перепуганный проклятиями, которыми мистер Тиррел стал осыпать его. Граймз не был трусом, но он благоговел перед природной божественностью, присущей высокому положению, подобно тому как индеец почитает дьявола. Но дело было не только в этом. Ярость мистера Тиррела была так безудержна и ужасна, что только немногие сердца оказались бы достаточно стойкими и не затрепетали бы перед ней в непреодолимом ощущении собственного ничтожества.
Как только он немного собрался с мыслями, он стал перебирать в уме, охваченном бурей, разные обстоятельства этого дела. Его сетования были горьки и в спокойном наблюдателе могли бы пробудить смешанное чувство жалости к его страданиям и ужаса перед его испорченностью. Он вспоминал все предосторожности, которые принимал; он не находил ни одного изъяна в ходе дела и проклинал слепую и коварную силу, которая тешилась, разрушая так тщательно продуманные замыслы. От этой коварной силы он страдает больше всех других живых существ. Его дразнят призраком власти, а стоит ему занести руку для удара, как ее внезапно поражает паралич. (В горестном сокрушении он забывал о своем недавнем торжестве над Хоукинсом или, может быть, считал его не столько торжеством, сколько поражением, так как ему не удалось завести дело так далеко, как того хотела его злоба.) Зачем небо наделило его способностью живо ощущать обиды и злопамятством, если ему никогда не удается выместить свою злобу? Стоит ему стать врагом любого человека, как тот оказывается огражденным от руки несчастья. Какие оскорбления, самые возмутительные, беспрестанно терпел он от этой подлой девчонки! И кто же уберег ее теперь от его гнева? Этот дьявол, который не дает ему ни минуты покоя, перечит ему на каждом шагу; когда вздумает, вгоняет стрелы ему в сердце и строит рожи, издеваясь над его невыносимыми муками.