Древнекитайская философия. Эпоха Хань - Коллектив авторов
Высокий род или худой — для него это все равно что отшумевший северо-восточный ветер, хула и хвала для него подобны пролетевшему комару. Он овладевает снежной белизной и не бывает черным; поступки его кристально чисты и не имеют примеси; обитает в сокровенной тьме, а не темен, отдыхает в небесном котле и не переплавляется[210]...
Он поселяет свой разум в высокой башне, чтобы бродить в Высшей чистоте. Он вызывает [к жизни] тьму вещей, масса прекрасного пускает ростки. Следовательно, когда к разуму применяется деяние, он уходит. Когда его оставляют в покое — он остается.
Дао выходит из одного источника, проходит девять врат, расходится по шести дорогам[211], устанавливается в не имеющем границ пространстве... То, что покрывается небом, что поддерживается землей, обнимается шестью сторонами света, что живет дыханием инь и ян, что увлажняется дождем и росой, что опирается на дао и благо, — все это рождено от одного отца и одной матери, вскормлено одной гармонией. Гороховое дерево и вяз, померанцы и пумело, исходя из этого единства, — братья; Юмяо и Саньвэй[212], исходя из этого подобия, — одна семья. Глаза следят за полетом лебедей, ухо внимает звукам циня и сэ, а сердце бродит в Яньмынь[213]. Внутри одного тела дух способен разделяться и разлучаться. А в пределах шести сторон только поднимется — и уже оказывается в десятках тысяч ли отсюда. Поэтому если смотреть исходя из различий, то все различно, как желчь и печень, как ху и юэ[214]. Если исходить из подобия, то вся тьма вещей обитает в одной клети. Сотни школ толкуют разное, у каждой свой исток. Так, учения об управлении Мо [Ди] и Ян [Чжу], Шэнь [Бухая] и Шан [Яна][215] подобны недостающей дуге в верхе экипажа, недостающей спице в колесе. Есть они, — значит, все на месте, нет — это ничему не вредит. Они полагают, что единственные овладели искусством, не проникая в суть Неба и Земли. Ныне плавильщик выплавляет сосуд. Металл бурлит в печи, переливается через край и разливается, и, застывая, приобретает форму вещей. [Эти вещи] тоже кое на что сгодятся, но их не надо беречь, как чжоуские девять треножников[216]. Тем более это относится к вещам правильной формы[217]. Слишком далеки они от дао.
Ныне тут и там вздымаются стволы тьмы вещей; корни и листья, ветви и отростки сотен дел — все они имеют одно корневище, а ветвей — десятки тысяч. Если так, то есть нечто принимающее, но не отдающее. Принимающее [само] не отдает, но все принимает. Это похоже на то, как от собирающихся дождевых облаков, которые сгущаются, свиваются в клубы и проливаются дождем, увлажняется тьма вещей, которая, однако, не может намочить облака[218]...
Ныне с помощью квасцов красят в черный цвет, значит, черное — в квасцах; с помощью индиго красят в синее, значит, синее — в индиго. Но квасцы — не черные, а синее — не индиго. Иначе говоря, хотя и встретили мать явления, но не можем снова возвратиться к основе. Почему? Потому что слишком слабы, чтобы постигнуть их круговорот. Где уж нам постигнуть превращения там, где нет еще ни квасцов, ни индиго! Творимые там превращения вырезай хоть на металле или на камне, пиши на бамбуке или на шелке — разве можно их перечесть! Отсюда — вещи не могут не рождаться в бытии. Малое и большое плывут в свободном странствии. Кончик осенней паутинки соскальзывает в не имеющее промежутка и возвращается в огромное; тростниковая пленка проходит в безграничное и снова возвращается в толщу[219]. Не обладающее и тонкостью осенней паутинки, толщиной даже тростниковой пленки, распространяется на четыре стороны беспредельно, проходит в не имеющее границ. Никому не подвластное, никем не сдерживаемое, оно умножает малое, утолщает тонкое, то поднимет, то опустит тьму вещей, играючи творит изменения. Кто в пространстве между небом и землей может рассуждать о нем?
Буйный ветер выворачивает деревья, но не может вырвать волоска с головы. Падающий с башни заоблачной высоты ломает кости, разбивает голову, а комары и мухи спокойно опускаются, паря. Если уж всякая летающая малость, берущая форму из одной с нами клети, седлающая небесную пружину вместе с червями и насекомыми, способна освобождаться от своей природы, то что уж говорить о том, что никогда не принадлежало к видам? Отсюда ясно, что не имеющее формы рождает имеющее форму.
Поэтому мудрец помещает свой разум в обитель души и возвращается к началу вещей. Всматривается в глубокую тьму, вслушивается в беззвучное. Внутри глубокой тьмы один видит свет, в нерушимом безмолвии один получает отклик. Его использование подобно неиспользованию. Его неиспользование оказывается затем полезным. Его знание — это незнание. Его незнание затем оборачивается знанием.
Если бы небо было неустойчиво, солнцу и луне не на чем было бы удерживаться. Если бы земля была неустойчива, то травам и деревьям не на чем было бы расти. Если тело неспокойно, то нет возможности судить об истине и лжи. Появляется естественный человек, и следом за ним появляется естественное (истинное) знание. То, на что он опирается, неясно. Но откуда мне знать, что то, что я называю знанием, не есть незнание?
Ныне распространять