История Александра Македонского - Квинт Курций Руф
Уже в ходе осады Тира (IV, 6, 28) Александр стал проявлять новые черты своего характера, ведя себя все более деспотически. Именно в этой связи автор заявляет, что царь перенимает варварские нравы. По сути, такая характеристика неуместна — ведь сам Александр, приказывая подвергнуть мучениям Бетиса, подражал (как и в иных случаях) своему любимому герою Ахиллу, так же привязавшему тело Гектора к своей колеснице. Но у Курция образ «чужеземных нравов» не случаен, и он включает в себя целый комплекс основных элементов. Это прежде всего варварская роскошь (luxus, luxuria, opulentia), которую римский автор постоянно противопоставляет истинной величественности (magnificentia) (III, 2, 12; III, 11, 20—23; V, 1, 23; VIII, 5, 3 и др.). Это варварская жестокость, которая сопутствует роскоши (IX, 10, 30). Это множество всевозможных пороков, связанных с излишествами (пиры, женщины, прихоти извращенного воображения). Обо всем этом Курций говорит с суровым осуждением, он вообще строгий моралист.
На другом, положительном полюсе у него находятся «отеческие нравы», идеализированная суровая простота здорового македонского быта (III, 3, 26; VI, 2, 2 и др.), которая и обеспечила победы войска Александра. При этом быт и нравы — как обычно у античных авторов — тесно связаны с политическим строем. Ведь и царь у македонцев был отнюдь не полновластным владыкой, его власть (potestas) основывалась на авторитете (auctoritas), принадлежавшем собранию воинов (VI, 8, 25). Очень отчетливо Курций определяет статус Александра, когда говорит о стенаниях по поводу его смерти: македонцы оплакивали своего царя, а персы — господина (dominus — X, 5, 9).
Персы привыкли, что ими правит господин, и потому все его подданные воспринимались как рабы (servi). Такая характеристика подданного, даже если он полководец или вельможа, неоднократно встречается у нашего автора (IV, 11, 20, ср. VI, 6, 12; VIII, 2, 30 и др.). После завоевания державы Ахеменидов Александр стал считать себя законным наследником Дария и вести себя по отношению к грекам и македонцам как полновластный владыка. Поэтому все чаще звучит мотив общественной свободы (publica libertas — VIII, 5, 20; X, 2, 6) в речах недовольных: они привыкли иметь дело с царем, а не с восточным деспотом, быть гражданами, а не рабами. С сочувствием изображает Курций друзей царя, ставших жертвами его мстительности, подозрительности и властолюбия. К ним относятся образы Каллисфена, поплатившегося за свою «свободу речи», Филоты и Клита, а также старого Пармениона, которому Александр обязан многими своими победами.
Властолюбие (у Александра, так же как у Дария) приводит к гордыне (superbia — III, 12, 19), такому поведению, которое нестерпимо для свободных граждан, в особенности для сподвижников царя. Александр предается приступам необузданного гнева, под влиянием которого он творит страшные преступления против людей и богов и вынужден затем горько раскаиваться в содеянном. Вместо верных друзей и соратников его окружение составляют подлые льстецы, чернь, люди рабской души, преданные гордыне и жадности (avaritia). Они замышляют измены и ждут лишь кончины царя, чтобы вступить в борьбу за его наследство. Бесконечные заговоры и казни сопровождают последние годы правления Александра именно потому, что он покушался на «общественную свободу», ведя себя, как восточный Деспот. Курций Руф — сторонник единовластия, но отнюдь не самовластия.
Царю Александру сопутствует необыкновенное счастье, он часто ведет себя с безумной отвагой, со «счастливым безрассудством» (felix temeritas — III, 6, 18; VIII, 13, 15 и др.), даже вовсе вопреки здравому расчету (ratio), — и все же побеждает! Но это счастье обманчиво, ибо судьба переменчива, и в силу непонятного людям сцепления причин она так же легко сокрушает великие царства, как и создает их. Александр напрасно предается грубым суевериям (superstitio — V, 4, 1; VII, 7, 8), пытаясь у предсказателей узнать будущее. На самом деле спасительна лишь истинная мудрость, которая позволяет быть готовым к любым поворотам Фортуны.
Цицерон в трактате «Об обязанностях» цитирует слова Публия Сципиона Африканского, сказанные им в беседе со стоиком Панетием, о том, что необузданным коням требуется укротитель, а людям избалованным неизменным счастьем и самонадеянным для той же цели может служить философия, дабы они могли оценить всю непрочность дел человеческих и изменчивость судьбы. Произнесено это было именно в связи с Александром, который, действительно, совершил много подвигов, но при этом нередко вел себя очень дурно. Такая оценка царя, очевидно, была распространена среди философов-стоиков. Воспринята она и Курцием, во времена жизни которого могла получить особую актуальность.
Датировке «Истории Александра Македонского» посвящены десятки работ, вопрос этот обсуждается уже не одно столетие и все еще остается открытым. Основные данные сводятся к следующему: Курций упоминает принцепса и неоднократно говорит о владычестве парфян в Азии, следовательно, его книга была написана во времена принципата (после 27 г. до н. э.) и до того, как к власти в Иране пришла династия Сасанидов (224 г.).
Дальнейшие рассуждения выглядят уже менее надежно. Обычно анализу подвергается главным образом пассаж (X, 9), содержащий похвальное слово принцепсу, который воссиял, словно новое светило в ночи, и спас римский народ от гражданских войн. Там же выражено пожелание долгих лет правления его дому. Кто был этот принцепс — прямо не сказано, и в работах исследователей предлагались кандидатуры почти всех римских императоров I, II и даже III в. — от Августа до Александра Севера. Чаще всего останавливаются на именах Августа, Клавдия и Веспасиана. Имя Августа указывалось еще в средневековой приписке на полях Ватиканской рукописи. С «миром», при котором «ныне» благоденствует город Тир (IV, 4, 21), можно было бы отождествлять знаменитый pax augusta, но при самом Августе он вряд ли мог быть назван «долгим».
Курций Руф упомянул ночь, «которая едва не стала последней». Некоторые ученые усматривают в этом указание на ту конкретную ночь с 24 на 25 ноября 41 года, когда императором вместо Калигулы стал Клавдий. Толкование это кажется мало вероятным, ибо слово явно употреблено метафорически — как «кромешная тьма смерти», и в сходном значении оно встречается уже у