Диана Виньковецкая - Ваш о. Александр
Люблю ходить во время обеденного перерыва в близлежащий к «Эксону» миллионерский квартал Риверокс, где еще сохранились пешеходные дорожки, и смотреть на дома, которые самых разных стилей: много голландских кирпичных замков, есть французские шато с оградами и решетками, как у Летнего сада, встречаются техасские ранчо — вытянутые, длинные, застекленные строения.
Так хочется заглянуть внутрь. Около одного дома–ранчо всегда бродит стадо коров, никак не могла понять почему, пока не объяснили, что земля в Техасе, на которой пасутся стада, налогами не облагается. Миллионеры хорошо знают законы.
Как я Вам уже писала, задумала я «разжиться» умом своего старшего сына Ильи — книжечку составила из его детских разговоров, которые мы с Яшей записывали[29]. Он наговорил целую книгу удивлений. Илюша рассеянный, не концентрированный, забывчивый, но с такой глубиной проникновения, с таким удивлением на мир, с такими неожиданными вопросами и ответами, что его высказывания приоткрывают кое‑что о нас самих, о том, что изначально человек мыслит хорошо. «Неужели ты думаешь, мама, что кому‑то интересно, что чужой ребенок думает?» — так он меня спросил, увидев, что я делаю книгу из его высказываний. Я надеюсь, что, может, кому‑то все‑таки будет интересно, что же думает «чужой ребенок.»
Случилось так, что Илье удалось пережить мистический опыт смерти. Он сказал Яше: «Когда о смерти задумываешься — странно: либо ослепительная яркость получается, либо мрак, чернота сплошная. Ничего посреднике не бывает. Я когда думаю, вижу как бы длинную–длинную трубу, а в конце ее — яркость. И в этой яркости ничего различить нельзя»… И нарисовал…. И нарисовал… пучок лучей из точки… как крест.
Посмотрим, что из этого всего получится? Пришлю Вам на суд. Думаю, что в ней ничего не будет «клеветнического», и она преодолеет барьер между континентами.
Я Вас обнимаю.
Дина
26.3.79
Дорогая Дина!
Вижу, что жизнь Ваша, если выразиться высокопарным слогом, «распускается, как цветок». Так сказать, вознаграждение за полосы трудностей и неизбывную трудность жизни в чужих краях. Единственное, чему я по–хорошему завидую, это, как ни странно, кино.
Конечно, и в Москве при желании можно посмотреть новые и старые занятные ленты. Есть даже специальный кинотеатр зарубежных фильмов. Но так получается, что мой образ жизни отдаляет меня от города на тысячу верст. Кстати, Вы пишете об Андрее Рублеве. Это действительно хороший мастер дела (я с ним в школе учился, он был у нас председателем драмкружка[30]). Мне казалось удивительно, что он так верно понял место Рублева на фоне его эпохи (хотя многие ругали его за натурализм). Но все же с куда большим восхищением смотрел его «Солярис». Поразительная, философская штука, как и его «Зеркало».
Трудно представить себе благодушное благополучие психики американцев, которую Бы и другие описываете. Трудно потому, что у нас люди, пережившие несколько войн, не могут быть такими. Но интересно другое: как их облик складывался. Ведь их предки — люди особого склада: протестанты, сектанты. Об этих их корнях, впрочем, многие пишут, хотя и разноречиво. Многие русские сектанты тоже переселились туда: духоборы, староверы, но они как будто законсервировались, признаков развития не подают. Значит, модель вероучения играет немаловажную роль.
Рад за Якова, за его живопись и за Вашу перспективу стать новым Чуковским. По–английски будете писать? Как Ваш язык? Моя внучка пока текстов не выдает и веселит нас, в основном, своими ужимками. В год и три месяца называет всех мужчин папой, хотя отца явно отличает.
Картин Шварцмана я не видел. То, что Вы пишете о Родко, очень интересно. Иные критики говорят, что у христианства нет своего искусства, что оно просто отражает веяние века, как бы исчерпав себя в средние века. Не знаю, правы ли они? Знаю только, что христианство, в принципе, не может создать своей однозначной культуры, вроде буддийской или исламской. Оно шире и глубже культуры вообще. Поэтому может говорить на любых языках.
У нас медленная весна. Кричат птицы и снег.
Через три недели Пасха. У Вас она на неделю раньше. С чем и поздравляю.
Обнимаю и шлю московские приветы.
Ваш о. Александр Мень
[ноябрь 1979]
Дорогой отец Александр!
Не писалось у меня ничего в эти осенние месяцы — у меня в России внезапно умер папа, совсем молодой, ему было около шестидесяти лет, — так и не увидевшись со мной. Он хотел приехать сюда в гости, хотя, может быть, для него лучше, что он не увидел Америки, а то бы тут умер от огорчения за свою жизнь и Россию. Он очень любил деревню, где родился, это на Волге, в Калязине, и сбылась его мечта — там он и похоронен. И вот я смотрю на его жизнь и думаю: как он жил, и с умом, со смекалкой мужицкой, и с добротой? И честный был, а все равно жил не по правде, да разве можно жить с правдой, когда все пронизано ложью?! У него была подмена вер — не в то верил. Он боялся увидеть нормальную жизнь, зачеркивающую весь смысл его жизни. Именно для него визит в Америку был бы концом его жизни. Отец был из поколения тех, что «смело входили в чужие столицы и возвращались в страхе в свою». Теперь будем маму звать насовсем. Хотя возникли очень большие трудности с вызовом из Израиля — не дают с русскими фамилиями. Яшин отец старается, но что‑то никак пока не получается. Израиль‑то во многих отношениях родной брат нашему оставленному отечеству. Приезжающие туда наши люди долго остаются советскими и несут с собой весь груз. Как шутит Анри, партбилеты из карманов вывешиваются на головы. После Америки это бросается в глаза.
В Америке‑то и то так трудно освободиться — вот со мной что делалось. И почему так было? Потому что привыкла видеть свою реальность в отсветах других, в суете, в установившихся отношениях. А как оказалась лицом к лицу с другой реальностью, с другим миром, так и замучилась бессмысленностью. Я, кажется, начинаю кое‑что понимать про иммиграцию. Наваливается переоценка ценностей, прежде всего самого себя, и то, что должно быть очищено, выброшено, начинает страдать. И каждый должен пройти через это напряженное страдание. Даже книги читаются по–другому, какие‑то мелкие шебуршания в книгах уже ничегошеньки не значат, бывшие герои становятся нулями.
И то, что я говорила, что в Америке «буду окна мыть», оказывается полным бредом. И так со всеми представлениями. Почтение к американской науке исчезает, кажется, что тут‑то какие‑то невероятные ученые, а потом вдруг видишь, что люди‑то везде люди, и у нас еще и интересней. Правда, американцы, конечно, приятный народ, но довольно прагматичный, на наших туристов похожи — в походы, у костра, футбол. Конечно, это в массе, голос большинства, как Яша считает, что средний американский человек лучше нашего «среднего». Как вычислить среднее без остатка?
Я уже более или менее начинаю понимать, кто есть кто, уже ориентируюсь, думала, что из‑за моей языковой неполноценности и всеобщей американской выровненности и вежливости не смогу отличать людей так, как в России. И вот прошло четыре года, и я немножко научилась, хотя до той моментальной оценки по одному русскому слову еще далеко, но уже чувствую себя более комфортабельно, можно сказать, «адаптировалась.» Все встает на места — причем на другие. Ожидания мои часто ссорятся с не ожиданиями. Сильные духом люди переживают все проще, вот я смотрю на Яшу, он не докатился до моей пропасти, потому что у него была вера. Как я Вам уже говорила, я над ним подхихикивала, вот и дохохоталась. Теперь над собой посмейся, Дина! Яша говорит, что здесь он тоже более отчетливо увидел дискретность времени, что жизнь конечна, и тоже переживал трудные минуты. А у меня совсем был паралич воли и хаос.
Да, кстати, про Кузьминского. Как я Вам писала, наши отношения с ним начались с драки — на банкете в Вашингтоне, но… хорошая дружба часто начинается с драки. Костя Кузьминский, жадный до всего экзотического, кривого, противоречащего, человек добрый и милый. И мы его залюбили. Он талантливый и оригинальный. Костя свободный и другим дает свободу. Теперь мы видимся иногда, они живут не далеко, в трех часах езды от Хьюстона, в Остине. Этот город университетский, там большой университет Техаса, расположенный на «балконах», то есть на холмах с озерами, не такой плоский, как Хьюстон. В университете есть русская кафедра и создан институт русской культуры. Возглавляет этот институт профессор Джон Боулт[31], искусствовед, специалист по русскому авангарду. Институт хочет устраивать выставки, создавать архив русских материалов, печатать разные книжки и т. д. Теперь только осталось найти много денег, чтобы начали осуществляться задуманные планы, — осталось «уговорить великого князя».