Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Так же, как я не заметил, что начало темнеть, так и теперь не помню, когда мрачный туман стал рассеиваться. Возвращался день… Из рыжеватой мглы выплывали скалы, холмы, зубчатая городская стена, пустынная в эту минуту дорога. Я поднял голову. Он висел тяжело, больше не поддерживаемый напряжением мускулов. Голова свесилась на грудь, а руки повисли, как плети. Фиолетовая синева лица побледнела. Я видел не до конца закрытые глаза и наполовину открытый рот, в котором проглядывали зубы… Тело уродливо скорчилось в последней судороге. По сравнению с ним два других тела выглядели как греческая скульптура; они сохранили человеческие пропорции. В Нем не было никакой пропорции, никакой гармонии. Словно перед тем, как умереть на кресте, Его поразил паралич и проказа. Словно все болезни мира проступили в этом теле…
В Его смерти не было никакого достоинства, один только вопиющий ужас, который хотелось как можно быстрее чем–то прикрыть… Те двое все еще были живы: я видел, как они давились последними каплями воздуха. Через пару часов они тоже умрут и станут, как Он. Единственное, что примиряет нас со смертью — это вера в ее величие… Но на самом деле в ней никакого величия нет! Человек умирает бунтуя. Весь ужас насилия был написан на висящем надо мной лице. Я не мог оторвать от него глаз. Тебе знакома притягательная сила зеркала и необъяснимая потребность строить перед ним гримасы? Его тело словно было таким зеркалом. Ты как бы видел в нем свое лицо. Я не мог заставить себя отойти. Мне казалось, что я так и буду вечно тут стоять и стоять. То, что в живом кажется страшным, в мертвом становится отталкивающим… Я не в обиде на Него, что Он умер, но я не состоянии примириться с тем, что Он мог т а к умереть!
На этом столбе умирали десятки людей. Они точно так же хрипели, стонали, задыхались, скрипели зубами… А потом обвисали… Что Ему от того, что я был тут, рядом? Человек умирает в одиночку… Я не слышал последнего вздоха Руфи, как я слышал Его крик. А ведь они так похоже умирали, словно вместе… Далеко от меня — и очень близко… Словно их смерть…
Я посмотрел на человека на кресте справа. Он хрипел, но все еще дышал. Я помню, что Он ему сказал. Это были такие Его слова… Вечным благословением стали и жизнь Его и смерть… А все–таки Он умер. Но ведь бунт Иова оказался и вправду безрассуден. Кто участвует в споре — тот не получит ответа! А что, если Он хотел взять на Себя весь этот ужас?… Сколько раз я повторял: «Ну почему это постигло меня? Именно меня?» А может, все обстоит иначе: может, это постигает не того, кто провинился, а того, кто любит? Но я люблю так мало… Так плохо люблю…
Умер… День возвращается к своим обыденным заботам и страхам. Я знаю: сейчас я начну думать о том, какие последствия возымеют мои слова, сказанные на заседании Синедриона… Тот, кто умирает, по крайней мере уходит в царство тишины. Может быть, даже в Его Царство…
Если бы только оно существовало — несмотря на эту смерть! Как много бы я дал, чтобы Он сказал Руфи то же, что Он сказал разбойнику! И если бы я мог это услышать!
Рыжеватый сумрак, наконец, рассеялся, и солнце выбралось из туманной мглы, налитое багрянцем, словно рассерженное или пристыженное. Сеющая тьму туча ушла за Масличную Гору, оставив в воздухе запах, который бывает после отгремевшей грозы. Тебе знакомо это чувство? Нам кажется, что рядом с нами что–то произошло, хотя мы и не можем понять, что именно. Меня терзало беспокойство, я был не в состоянии ничем заняться. Поспешно вернувшись домой, я отправился в комнату наверху. Прислуга еще ничего не убирала, и здесь так и стояло все нетронутым после того, как они ушли ночью. На столе была льняная сильно помятая скатерть, на ней стояли кувшины, чаши и миски, валялись куски хлеба и кости. Свет солнца тяжело, как натруженная рука, лежал на столе. Плащи и дорожные посохи были брошены в угол рядом с большой миской для омовения ног и кувшином с водой. Я задумчиво опустился на скамью и уставился взглядом в большую чашу, из которой пил Учитель, и из которой Он давал пить остальным. Чаша лоснилась на солнце, словно облитая медом. Мне пришлось встать и наклониться над ней, чтобы убедиться, что она пуста, потому что мне неотвязно казалось, что в ней что–то бурлит и клокочет. А на самом деле в ней ничего не было: она стояла опорожненная и ненужная, как выгоревший светильник.
Погруженный в свои мысли, я даже не услышал шагов на лестнице и поднял голову только тогда, когда кто–то тронул меня за плечо. Это был Иосиф. Рядом с ним стоял Иоанн сын Зеведея. Его побледневшее и припухшее лицо было искаженно плачем, растрепанные волосы свисали на лоб, а длинные ресницы хлопали быстро, подобно крыльям вспугнутой птицы.
Я понял, что они пришли, чтобы меня куда–то позвать. Но мне хотелось только тишины и забвения, поэтому я спросил неохотно:
— Что вам нужно?
Иосиф уселся рядом со мной на скамью, положив руки на расставленные колени.
— Не знаю, сказали ли тебе уже, что Он умер… — произнес Иосиф. — Он умер быстро. Этот парень уверяет, и он прав, что как только это известие дойдет до Кайафы, тот охотно напомнит Пилату о таком пункте Закона, который требует, чтобы тела казненных были погребены до наступления сумерек. Тогда их сбросят в общую яму. Мне кажется, что Этот Человек заслужил более достойного погребения, не так ли? А если так, то мы должны немедленно идти к прокуратору и просить его, чтобы он выдал нам тело. Времени мало: через час начнется шабат.
Я поднял на Иосифа утомленный взгляд.
— Ты хочешь просить Пилата отдать Его тело? Он на это не согласится… — говорил я, подсознательно желая от всего отвертеться…
— А может, и согласится, — сказал Иосиф. — Он наверняка потребует за это денег, но в принципе он должен согласится. Во всяком случае, можно попробовать. По–моему, ты уважал Этого Человека…
— Разумеется… — промямлил я, продолжая искать отговорку. Меня страшила перспектива идти к прокуратору и торговаться с ним о теле; потом принимать на себя все заботы, связанные с погребением, что означало снова восстановить против себя и саддукеев, и фарисеев. Это было выше моих сил! — Сегодня Пилат не захочет с нами разговаривать. Он и так взбешен, этот палач, пропойца, солдафонское отродье… Он только сорвет на нас зло…
Иосиф внимательно смотрел на меня.
— Это тоже не исключено, — признал он. — Я хорошо его знаю… Но этот парень так упрашивает. Там под крестом осталась Мать этого Иисуса и еще какие–то женщины… Мы сошлись на том, что Он был осужден невинно. Следует поступать по своим убеждениям. Впрочем, может и в самом деле будет лучше, если я схожу к Пилату один? Мне не раз случалось беседовать с ним, однако я никогда не просил его ни о чем…
Я сорвался с места.
— Ты не можешь идти один! — крикнул я. — Раз ты настаиваешь… — Его смерть превратила меня в человека, поджимающего хвост перед всяким новым поступком. — Раз ты настаиваешь… — с раздражением повторял я, забывая о том, что Иосиф заботится о выкупе тела Учителя исключительно ради меня. — Вот увидишь, это плохо кончится… — брюзжал я. — Что с того, что мы Его похороним, раз уж мы не сумели Его спасти?! Ну, уж если ты упрешься… — Я мерил комнату раздраженными шагами; потом остановился, так как мне показалось, что позолоченная чаша, из которой пил Учитель, пенится напитком. Разумеется, это была иллюзия. Но она помогла направить мои мысли к Умершему. Собственное раздражение вдруг показалось мне отвратительным, словно я торговался с нищим из–за одного ассария. «Он умер, — сказал я себе, — потому что не хотел уступить. Возможно, Он и не был Тем, за Кого Его принимали, и кем Он Сам Себя считал, тем не менее Он погиб, как герой… Иосиф прав. Надо почтить это геройство…»
— В самом деле, я схожу один… — спокойно убеждал меня Иосиф. — Ты устал….
— Нет! Нет! — старался я заглушить страх. — Я иду с тобой. Пошли!
На улицах было не протолкнуться. Люди спешили воспользоваться последними минутами дня, так как с раннего утра вместо того, чтобы готовиться к Пасхе, все были заняты сначала судом, а потом казнью. Несмотря на столпотворение, мы шли, как никогда, быстро: я не припомню, чтобы когда–либо мне удалось добираться до ворот крепости Антония с такой скоростью. Туча совсем скрылась за притвором Соломона. Небо было ясным, солнце освещало крепость, которая пылала в его блеске, как вознесенный над городом факел.
При входе мы назвали свои имена, и слуга–сириец отправился доложить прокуратору о нашем прибытии. Я подтолкнул Иосифа под локоть и напомнил ему, что входя в дом язычника мы тем самым оскверняем себя. Он ответил:
— Твоего Учителя, Никодим, это едва ли остановило бы…
Иосиф, разумеется, был прав. Для Него милосердие было выше любого Закона. Хотя, с другой стороны, какое теперь имеет значение, чему учил распятый Учитель? Впрочем, рассуждать было некогда: слуга вернулся и объявил, что прокуратор ждет нас. Миновав двор, мы поднялись по лестнице и вошли в атриум. В небольшом бассейне посередине бил фонтан, что немедленно оживило в моей памяти историю с похищением казны. В это мгновение с другой стороны появился Пилат, в белой тоге, с играющей на лице улыбкой. В ответ на наш поклон он приветственно поднял вверх свою огромную ручищу, на которой красовался всаднический перстень.