Ян Добрачинский - ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
— Ведь это Человек… — дошел до меня голос Пилата.
Я зажмурил глаза, мне перехватило горло и стало нечем дышать, желудок подвело под самое сердце, перед закрытыми глазами прыгали светлые пятна, сердце раскачивалось, как колокольчик на шее у бегущей овцы… Это уже не был Учитель… Это уже был никто… «Руфь, Руфь!» — думал я. Руфь тоже в какой–то момент перестала быть Руфью. В прямоугольнике окна я видел открытое с головы до колен кровавое страшное месиво… Человека, с которого содрали кожу… Неподвижная голова с одеревеневшей шеей несла шутовской венок из терний. Под ним были глаза, вернее черные впадины, в которых, неизвестно, таилась ли еще жизнь… Кровавые ссадины на щеках, вымокшая в крови борода, тело, представлявшее собой сплошное кровавое месиво. Пурпурное полотнище, которое солдаты набросили на израненные плечи, присосалось к телу тысячью пиявок и придавало Человеку вид выжимающего виноградный сок, только что отошедшего от пресса. По груди, рукам и бедрам стекали и капали на землю струйки крови. Губы Того, Кто был Учителем, безжизненно распустились. В связанные руки был воткнут тростник…
Из первых рядов до меня донесся крик:
— Распни Его!
Мне показалось, что и я закричал: «Распни Его! Пусть это кончится! На это невозможно смотреть!»
— Распни Его! — неслось со всех сторон.
— А вы сами Его распните! — зло крикнул Пилат.
Тогда раздался голос равви Ионатана:
— Значит ли это, досточтимый прокуратор, что ты хочешь отпустить Его на свободу? Мы сами не можем Его распять. А Он должен погибнуть, потому что Он говорил, что Он — Сын Всевышнего…
Я снова заметил, как по гладкому лицу Пилата прошла такая же судорога, как тогда, когда маленький грек нечто сообщил ему. Пилат оглянулся на своих, словно желая удостовериться, что все они рядом. Даже я читал страх в его глазах. Ни слова не говоря, прокуратор спустился во двор. Я видел, как он упал в свое кресло, в крылатые объятия золотого орла. Солдаты подвели к нему Узника. Тогда Пилат встал. Белый силуэт оказался напротив красного. Они разговаривали. Пилат заложил руки за спину. Прошелся взад–вперед тяжелыми шагами. Медленно вернулся к окну.
Я не смотрел на Пилата — в полном отчаянии я смотрел на красную фигуру, там, во дворе. Мне казалось, что я переживаю это вторично… Это было то же, что тогда: то же самое леденящее сознание того, что это не я страдаю, хотя лучше бы это был я, потому что тогда боль захватила бы меня всего, без остатка; а так из глубины сердца поднималось дурманящее чувство облегчения, что все же это не я…
— В последний раз вам говорю, — раздался голос Пилата, но в его тоне не было убедительности, — что я не вижу преступлений Этого Человека. Я наказал Его и теперь отпущу…
— Распни Его! — ревела толпа.
— Распни Его, — кричали священники, левиты и саддукеи.
— Распни Его! — вторили им голоса фарисеев и книжников.
— Так ведь это ваш Царь… — Пилат вел себя, как пес на привязи, который в приступе бессильного гнева рвет свою собственную подстилку. — Вы хотите, чтобы я распял вашего Царя?
— У нас нет царя… кроме кесаря… — разобрал я сквозь крики. Это сказал Ионафан.
— Ты что же, хочешь чтобы мы снова поехали на Капри с жалобой на тебя? — произнес кто–то, кажется, сам Ханан.
— Распни Его! Распни Его! — неслось со всех сторон.
— Народ не уступит… — раздалось среди саддукеев.
— Дойдет до кровопролития! — крикнул равви Онкелос.
— Ты знаешь, как этого не любят в Риме…
— Распни Его! Слышишь? — хрипел Каиафа. — Золото взял… Теперь распни…
— Распни! — раздавалось все настойчивей.
— Ты хочешь, чтобы повторилось то же, что в Кесарии? — снова спросил Ханан.
— Этот Человек должен умереть! — кипел равви Ионатан.
— Смерть богохульнику!
— Распни Его!
— Хорошо, — произнес, наконец Пилат, стиснув зубы. Теперь он напоминал предводителя, который проиграл, и его боевой пыл постепенно сменялся холодным презрением ко всему свету. Он спустился с лестницы и уселся в кресле. Во мне еще тлела искра бессмысленной надежды… Прокуратор выпрямился и опершись руками о колени, бросил несколько слов. Скорее всего, это была страшная римская формула: «Ibis ad crucem!» Пилат обратился к ликтору, и я понял, что именно это и произошло. Во дворе засуетились: подходили солдаты и выстраивались в шеренгу. Вывели коня. Писец бросил свои таблички и стал писать что–то на большой доске…
Снова прокуратор появился в окне. Рядом с ним стоял слуга с кувшином и тазом. Ритуальным жестом священника он приказал полить водой ему руки; отряхнув их, он произнес:
— Я не принимаю на себя ответственности за эту кровь…
— Мы принимаем! — крикнул Каиафа.
— Мы! — вскричал Ионатан бар Азиел, а вслед за ним рассыпанные в толпе фарисеи.
— Мы, — бессмысленно вторила толпа, упоенная своей победой.
Наконец, из ворот показалось шествие. Возглавлял его сотник на коне в сопровождении примерно двадцати солдат. За ними я увидел Учителя. Он уже был в своей одежде, грязной и окровавленной, которая теперь выглядела, как нищенские лохмотья. Балка креста придавила Ему плечи; из–под нее виднелась неподвижная голова в терновом венке. Он ступал неверной, покачивающейся походкой; если бы Его не держали за веревки у пояса, то казалось, Он может сойти с дороги и слепо ступить прямо в толпу. За Ним, также согнувшись под крестами, шли двое из шайки Вараввы; их ждала смерть, которой миновал их предводитель. Шествие замыкала остальная часть центурии. Толпа расступилась, но при виде окровавленной спотыкающейся фигуры, она вновь издала исступленное рычание. Для этого сброда Он был сейчас только тем, кого хотел спасти римлянин и кого удалось вырвать из его рук. Кулаки вздымались вверх. В Учителя полетели камни и огрызки. Солдатам пришлось выстроить боковые кордоны, чтобы оградить Узника от ударов. Пилат, не отходя от окна, с презрением смотрел на удаляющийся конвой. Вдруг под самые ворота, почти на порог крепости вбежал Каиафа. Он задыхался от ярости: борода, цепь, плащ и широкие рукава — все это летало вокруг него, как стая птиц. Размахивая руками, он вопил:
— Что ты сделал? Зачем ты это написал? Что? Что? Это невозможно!
Я догадался, в чем дело. Один из солдат, идущий рядом с Учителем, нес под мышкой табличку, на которой Пилат приказал написать на трех языках вину Осужденного: «Иисус из Назарета, царь Иудейский».
— Зачем ты велел это написать?! Золото забрал! — заходился Каиафа. Подоспели и другие саддукеи и фарисеи, тоже брызжущие гневом:
— Прикажи это изменить! Напиши: «Обманщик, лжец, обольститель, Который хотел называться Царем…»
Пилат только пожал плечами, как человек, который испил свое поражение и уже перестал мериться с противником. Отвернувшись от них, он бросил через плечо:
— Что написал, то и будет…
Я не видел, как Его вели. Шествие стало спускаться вниз, потом опять из впадины Тиропеона подниматься вверх к городским воротам. Крики людей, сопровождавших приговоренных, не умолкали ни на минуту. Среди тех, кто подобно мне, шел на расстоянии, тоже поднималась волна лихорадочного возбуждения. Люди то и дело бросались вперед, шумно дышали, бесцеремонно толкались, поднимались на цыпочки, чтобы над головами идущих рассмотреть то, что делалось впереди. Разговоры умолкли, народ обменивался только короткими лихорадочными фразами. Когда процессия останавливалась, все начинали дружно напирать вперед. От возбуждения у людей дрожали руки, и взгляд безумно блуждал. Я тащился в самом хвосте, окончательно сломленный. У меня не хватило смелости идти рядом с Учителем. Я оставил Его одного… Я боялся, боялся Его лица, уменьшившегося под бременем тернового венка, Его глаз, словно вдавленных в глубь черепа… Когда шествие останавливалось, то среди нарастающих криков, я различал слова, в которых звучала животная радость: «Упал! Лежит! Упал! Вставай! Вставай! Быстрее! Ну, шевелись!» Смотреть на это у меня тоже не было сил. Сколько же раз в жизни я трусил перед лицом боли! Мне все труднее становилось идти, я спотыкался… В какой–то момент я глянул на землю и увидел на каменной плитке красноватый след. Я был уверен, что это Его нога оставила этот отпечаток. Он был одной сплошной раной, с головы, пронзенной шипами, — до ног, израненных острыми камнями… На Нем не оставалось ни одного живого места… Я дрожал от мысли, что я снова Его увижу… Почему человеческое тело, могущее быть столь красивым, в то же время способно стать самым ужасающим зрелищем, какое только можно вообразить?
Я шел дальше. Мы миновали ворота. Шествие свернуло к небольшой возвышенности между дорогой и городской стеной и остановилось. На вершине холма вместо деревьев торчало несколько голых столбов. Каменистый склон, в основном лысый, как шкура запаршивевшего осла, а в редких местах поросший серым бурьяном, был кладбищем казненных. Намалеванные на скале белые знаки служили предостережением для тех, кто боялся оскверниться. Уважающие себя верные шли по дорожке, на которой могло уместиться одновременно не больше двух–трех человек. Это замедляло шествие. Однако нетерпеливая и не заботящаяся о чистоте чернь кинулась напрямик через гробы и камни.