Георгий Чистяков - В поисках вечного града
Я был юн и несчастен, как бывают, наверно, в девятнадцать лет несчастны все или почти все, а в особенности студенты–филологи, только вчера в тишине библиотеки открывшие для себя горький вкус романтической тоски. Я шел босиком по берегу моря и бормотал про себя слова из 142–го псалма:"Notam fac mihi viam, in qua ambulem", — или:"Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду". Я был чудовищно одинок и невыносимо несчастен, хотя было мне, на самом деле, удивительно хорошо.
In qua ambulem. Глагол в сослагательном наклонении, а вернее, в конъюнктиве указывает на то, что придаточное это — не просто определительное. Оно не только отвечает на вопрос"какой именно путь?", но несет в себе ясный оттенок цели, ибо местоимение qui выступает здесь в роли союза ut."Скажи мне, Господи, путь, чтобы я по нему пошел". Чтобы… Чтобы… Чтобы… Звенит где‑то глубоко–глубоко внутри у меня это"чтобы", как колокола на Пасху во время крестного хода… И вообще Библия почти никогда не отвечает на мои вопросы, но просто указывает дорогу. Чтобы она, эта дорога стала моей."In qua ambulem" — "в онь же пойду".
Латинская грамматика, в которую я был тогда влюблён без всякой меры, удивительно точно расставляет все акценты в любом тексте, а здесь, в псалмах царя Давида, она просто творит чудеса. Придаёт стихам, так хорошо знакомым и так давно известным, столько раз читанным на клиросе и дома, в полумраке вечернего богослужения и в пронзительные мгновения утренней зари перед началом ранней обедни, новую точность. Открывает их абсолютно новое для меня измерение. In qua ambulem. Ambulem.
Слова"Domine"или"Господи"здесь нет. Я его знаю из славянского перевода, ибо постоянно читаю на утрени шестопсалмие:"Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду, яко к Тебе взях душу мою". Есть оно и в греческом, у семидесяти толковников, в так называемой Септуагинте… Но только не тут, у блаженного Иеронима, латинского переводчика Писания. В его Вульгате оно стало невидимым, хотя, конечно, же, в отличие от московского студента начала семидесятых, он, великий филолог и аскет, помнил по–гречески все псалмы на память.
И в иврите в этом месте тоже отсутствует слово"Господи"… А вообще Иероним удивительно точно воспроизводит еврейский текст Слова Божьего. Не случайно же он опирался на Оригена и его Гексаплы. А Господь? Он, конечно же, присутствует и здесь, но невидимо:"Камо пойду от Духа Твоего и от лица Твоего камо бежу…"
Я всё иду и иду по берегу моря и повторяю свое"Notam fac mihi viam" — "Скажи мне, Господи, путь". По латыни, однако, эти слова звучат чуть–чуть по–другому:"Сделай путь для меня заметным…", а не просто"скажи (или укажи) мне". Русским словом"путь"обычно переводится латинское"iter", слово, постоянно встречающееся в записках у Юлия Цезаря, холодное и военное, слово, от которого несет полбой, что ели голодные и злые римские солдаты. Но тут в псалме у Иеронима стоит совсем другое, удивительное и в своей простоте прекрасное слово via. Просто дорога. Это его, именно его употребляет Иисус, когда говорит:"Аз есмь путь, и истина, и жизнь". Хотя, разумеется, Он произносит эти слова по–арамейски.
Ноги тонут в теплом песке."Quemadmodum desiderat cervus", или"Им же образом желает елень". Только тут, в сорок первом псалме, имеется в виду раскаленный песок Палестины, а не теплый — Рижского взморья. Но пить хочется всё равно, а воды из залива не напьешься… Правда, в отличие от оленя, в пустыне страдающего от жажды, я знаю, что скоро приду в деревню, где меня ждет отец Людвиг, старый католический священник, недавно вернувшийся из Сибири, куда был выслан и где прожил почти двадцать лет.
А вообще в христианстве соединяется несоединимое. Во первых, Галилея с её арамейским языком и кудрявыми головами загоревших до черноты детишек — это о них говорит Иисус:"пустите детей и не возбраняйте им приити ко Мне". Потом — Греция с литургией Златоуста и тою церковной поэзией, которая так похожа на трагедии Эсхила и Еврипида. А далее — моя любимая латынь и блаженный Иероним. Христианство — это славянский язык и французская готика. Это знаменный распев и гудение органа под сводами святого Якоба в старой Риге. И церковь Сретения в Новой Деревне. И мои арбатские старушки, которых я преступно бросил, сбежав в Прибалтику… И тишина на Немецком кладбище в Москве…
Сегодня мне удивительно хорошо, потому что солнце не жжёт, а греет. Хорошо, потому, что via, та дорога, о которой говорится в псалме, сегодня ясно открывается моим глазам. Потому что меня ждет отец Людвиг, который знает латынь намного лучше меня и помнит на память не только все без исключения псалмы, но чуть ли не всех римских поэтов. Горация, Тибулла и Овидия.
Отец Людвиг старше меня на шестьдесят с лишним лет. Старый и сгорбленный, со скрюченными пальцами, он казался мне тогда похожим на Ференца Листа. Крестьянский сын из латышской деревни, получивший великолепное образование в Варшаве задолго до революции и уже полвека назад рукоположенный в священники, он — во всех отношениях человек совсем из другого мира. Но почему‑то мы понимаем друг друга с полуслова. Мы будем сидеть на пороге его утопающего в цветах дома и читать, перебивая друг друга, то псалмы, то оды Горация Флакка, то какие‑то куски из Публия Овидия Назона.
Дедал с Икаром летят высоко над землею и смотрят вниз, а там внизу рыбак своею дрожащею удочкой ловит рыбу. А снизу смотрят на летящих по небу людей пастух, который опирается на посох, и пахарь, склонившийся над плугом, удивляясь и думая, что это боги. Это место из"Метаморфоз"Овидия я запомнил на фоне трех белых пионов в садике у отца Людвига и потом вспоминал эти пионы всякий раз, когда доходил до него, читая Овидия со студентами.
Мне приходилось останавливаться и отходить к окну. В звуках этих известных каждому, кто учит латынь в университете, гекзаметров, я слышал и ворчание моря, и глухой голос отца Людвига, и те псалмы, которые мы с ним тогда читали, и запах его цветов, и бормотанье старухи–латышки, что помогала ему по хозяйству.
Дойдя до слов"stivave innixus arator"("и над плугом склонившийся пахарь"), отец Людвиг остановился и процитировал на латыни стих из предначинательного псалма"Изыдет человек на дело свое и на делание свое до вечера". Usque ad vesperum… А вообще он был убежден в том, что римские поэты знали многие места из Ветхого Завета по греческим стихотворным парафразам, сделанным в эллинистической Александрии, и сознательно их цитировали.
Через несколько дней в Пустыньке я расскажу об этой встрече архимандриту Тавриону, который скажет:"Люди быстро уходят, поэтому вам надо успеть подружиться с ними". На слове"успеть"он сделает какое‑то особенное ударение. Потом помолчит и добавит:"Латынь… Учи латынь". А потом достанет маленькую книжечку на латыни c псалмами и выдержками из апостольских посланий и подарит мне на память. Прибавив скороговоркой:"Все равно здесь её никто читать не будет", — чтобы я не подумал, что это подарок или какой‑то особый знак. Это мне тоже помнится до сих пор. Что же до самого Бревиария, полученного от отца Тавриона, то он, к счастью, цел и сегодня.
С последней электричкой я возвращаюсь в Ригу. Здесь меня ждёт, не ложась спать, хотя ему завтра вставать на работу, Мстислав Николаевич Лишев, у которого я живу. Он тоже знает по–латыни, потому что он ихтиолог, но только названия рыб. Их совсем не centum quinquaginta tres, или сто пятьдесят три, как считал ученейший Иероним, думая, что в Евангелии от Иоанна указано это число, ибо в природе существует именно столько их видов, а несравнимо больше.
Поэтому встречает меня мой тоже давно теперь умерший хозяин длинным латинским монологом. Из него я почти ничего не понимаю. Только одно понимаю, что какие‑то рыбы, из тех, что упомянул Мстислав Николаевич, всё‑таки были выловлены тем рыболовом tremula cun harundine, с дрожащею удочкой, о котором рассказано у Овидия, или Симоном Петром с другими учениками,"когда уже настало утро, а Иисус стоял на берегу, но ученики не узнали, что это Иисус". С этими мыслями я засыпаю."Ego dormivi et soporatus sum" — "Аз уснух и спах", как говорится в первом псалме шестопсалмия. Бесконечно счастливый, потому что мне девятнадцать лет.
Белые, дальние волны
Die weissen, weiten Wellen… Белые, дальние волны… Это «Nordsее», «Северное море» Генриха Гейне. Сидя на каком‑нибудь камне, я часами мог смотреть на эти волны. Смотреть и слушать их «шорох, шёпот и свист, смех и бормотание, журчание и вздохи»… Seufzen und Sausen…«журчание и вздохи»… На русский язык все эти слова переводятся лишь очень приблизительно, да и вообще стихи Гейне зачастую просто не поддаются переводу именно в силу своей простоты. Но зато их не трудно читать по–немецки даже тому, кто почти не знает немецкого языка.
Seufzen und Sausen… Я вслушиваюсь в эти слова… и понимаю, что это действительно они, белые волны Балтийского моря, вздыхают и шумят в моих ушах. Вздыхают и шумят… Гейне, когда в 1825 году он написал «Северное море», было почти тридцать, мне, когда я открыл для себя эти стихи, не было и двадцати. Но всё это не так уж важно, поскольку, когда поэт рассказывает, как в печальной задумчивости и в одиночестве gedankenbekummert und einsam- сидел он на пустынном берегу моря, я сразу понимаю, что это мой поэт, а стихи написаны для меня.