Сульпиций Север - Труды
Итак, ни государство, ни культура, ни церковная иерархия не пользуются уважением в глазах Мартина и Сульпиция. То анахорет, то бродячий миссионер[1072], Мартин не дает опутать себя никакими социальными узами. Непокорный никому, он не требует и от других повиновения. Не только епископ без власти, но и аббат без авторитета, он терпит самые возмутительные оскорбления и распущенность своего ученика Бриция: "если Христос терпел Иуду, почему мне не терпеть Бриция?"
Является ли послушание необходимой добродетелью монаха? Из Сульпиция это неясно. Он много рассказывает о суровости послушания у египетских отшельников[1073]. "Высшее право для них жить под властью аввы, ничего не делать по собственному усмотрению". "Первая их добродетель – повиноваться чужой власти"[1074]. Но в пустыне живут и анахореты, бегающие людей, их посещают ангелы[1075], это высший подвиг. Сравнительно с ними жизнь в киновии жалкий удел[1076]. О послушании Мартина мы ничего не слышим. После краткой аскетической школы св. Илария, он ведет жизнь анахорета. Даже будучи аббатом, он сохраняет быт отшельника и, по-видимому, не делает никакого употребления из своей власти.
Пренебрежение св. Мартина ко всякой правовой санкции, ко всякой организационной форме становится окончательно понятным, когда мы вспомним, что Мартин и его круг живут чрезвычайно обостренным эсхатологическим сознанием. Мир кончается. "Нет сомнения, что антихрист... уже родился, уже дорос до отроческих лет"[1077]. Диавол знает, чем искушать Мартина, принимая образ пришедшего в мир, чтобы судить его, Христа[1078]. Так образ Христа уничиженного сливается с Христом Страшного Суда, и на двойном огне Евангелия и апокалиптики испепеляется мир человеческой, даже церковной культуры[1079].
Суровое отвержение культуры, являясь истечением аскезы мироотречения, аскезы "гумилиативной", не представляется несовместимым с героическим, – скажем точнее: "агонистическим" – идеалом аскезы. Мартин – герой, победивший в себе все человеческое, может гнушаться царями земными, попирать все относительные ценности социальной жизни. Но, возвращаясь к этому "агонистическому" образу, признаемся в своем бессилии: нам не удалось примирить его с другим Мартином, смиренным учеником евангельского Иисуса. И в этой неудаче нашей мы не можем не винить биографа.
Сульпицию не удалось начертать своего портрета – который хочет быть иконой – без глубоких внутренних противоречий. Как согласовать бесстрастность и ясную невозмутимость аскета с мучительной болью любви, с образом страдающего Христа? Мартин, "которого никто не видел взволнованным или печальным", всегда болеет за других, бесстрастный стонет. Воскреситель мертвых, повелитель бесов и стихий, насыщенный силой, струящейся из него, колеблется исцелить больную "по недостоинству". Что значит "важность и достоинство речей" в епископе, позволяющем оскорблять себя всем и в самой внешности являющем юродство? Его лицо, сияющее "небесной радостью" и имеющее в себе что-то "сверхчеловеческое", кажется епископам "жалким". Да и диавол, искушавший Мартина в образе царственного Христа, напрасно предстал ему sereno ore, laeta facie: не таким знал Мартин Христа. За всеми этими внешними промахами агиографа вскрывается одно основное противоречие: противоречие между идеалом стоического мудреца и образом страдающего Христа.
Я знаю, как опасно констатировать противоречия в сфере религиозной жизни. Противоречивое по человечеству оказывается антиномически-объединенным в целостной, но трансцендентной истине. В христианской святости находит себе место и светлый, мудрый старец и жалкий в глазах мира юродивый. Но как соединимы они в одном лице, в опыте одной человеческой жизни? Если они соединимы, то необычайно трудна задача биографа, который должен показать за проявлениями духовных сил их целостный исток: в единстве освящающейся личности.
Признаемся, что это не удалось Северу. Для всякой интерпретации есть границы, за которыми начинается долг критика.
Мы привыкли к тому, что агиограф оказывается ниже своего задания по немощи литературных средств. Слишком часто писатель, бессильный жизненно отобразить явление необычайной духовной силы, прибегает к условным образам, общим местам, литературным заимствованиям. Сульпиций Север показывает, что и большой талант несет с собою опасности: искажения жизни литературной формой.
Ритор Север весь пропитан традициями блестящей, но упадочной школы, – он и не думает бороться с нею. Талант нервный, насильственный, он работает исключительно с помощью художественных "фигур", среди которых гипербола – мы могли не раз убедиться в этом – является излюбленной. Он готов всегда пожертвовать строгой мерой ради пуэнты, красоте – истиной. Он никогда не бывает скучен, всегда держит читателя в напряжении, волнует его, – но в этом волнении слишком много остроты, я бы сказал – пряности.
Ритор – декадент, поставленный судьбой рядом со святым, по-своему преданный ему, он не сумел смирить себя, свой талант до чистой объективности. Вместо сбора колосьев на богатой духовной ниве, в поте лица, в страде нелегкой жатвы, он увлекся срыванием васильков и маков, сплетая венки в честь св. Мартина – стремясь украсить прекрасное. И тут его богатство обратилось в скудость. Сульпиций неизбежно стилизует Мартина. Но у него есть две темы стилизации. Отсюда раздвоение образа.
Прежде всего, он хочет нарисовать аскета в египетском стиле. Материалом служит для него житие св. Антония и те обильные рассказы паломников, – быть может, еще не облекшиеся в литературную форму[1080], образцом которых служит весь первый диалог – "Постумиан". Он поставил себе, как мы видели, определенную цель: показать, что Мартин не уступает никому из восточных святых. Естественно, он и берет краски из жития Антония. Мы могли констатировать влияние этого памятника в портрете стоического героя. Идеал "απάθεια", намеченный в Vita Antoni, окрашивает аскетику Евагрия, Лавсаик Палладия, – словом, все "оригенистское" течение раннего египетского монашества. В этом первом портрете св. Мартина мы находим обилие риторики, и очень мало конкретных черт. Сульпиций не много умеет рассказать о героической аскезе Мартина – и почти ничего, в этой связи, о его духовной жизни. Думается, мы не ошибемся, если отнесем многое в этом портрете на счет стилистических образцов автора. Поставленные в необходимость выбирать между двумя образами св. Мартина, мы без колебания жертвуем образом агонистического аскета.
Мартин – смиренный и нищий ученик Христов не имеет никаких литературных образцов. Это явление столь яркой религиозной гениальности, которое само в себе носит печать подлинности. Значит ли это, что второй портрет Мартина во всем безупречен?
Мы имели не раз случай наблюдать совпадение между аскетическими тенденциями св. Мартина и общественными взглядами самого Севера. Это совпадение было бы вполне естественным, если бы Север был учеником св. Мартина – только его учеником. Но его жизнь протекает вдали от Мартина, он принадлежит совсем иной среде. Богатый землевладелец, удалившийся в свою виллу, литератор, загоревшийся модным тогда аскетическим движением, он мог найти в турском святом воплощение своих идеалов. Мы слишком мало знаем жизнь Сульпиция, чтобы оценить это сложное взаимоотношение: между святым и его поклонником. Но все же должны остерегаться целиком отнести на счет св. Мартина весь социально-политический радикализм Сульпиция. Аскетическому радикализму последнего не хватает одной добродетели – смирения. Это проводит резкую грань между смиренным, почти юродивым апостолом любви и неумолимым врагом епископов и императоров. Возможно, вероятно даже, что и св. Мартин живет в неприятии современного ему общественного и иерархического мира. Но характер этого неприятия едва ли совпадает с будирующими настроениями его биографа. Большего сказать не можем. Здесь мы обязываемся к критическому воздержанию. Одно ясно: этот Мартин не мог быть создан Севером, он не от литературы, в нем мы должны признать одно из величайших проявлений христианской духовности, хотя между ним и нами стоит, как всегда в истории, не слишком прозрачное, или не всегда бесцветное, стекло.
Восточная Церковь не многое помнит о Мартине, но это немногое говорит о "Мартине милостивом", апостоле любви. Воин Мартин, одевающий нищего своим плащем, едва ли не единственная значительная черта его биографии, сохраненная в славянском Прологе[1081].
Западному средневековью пришлось по иному обеднить образ Мартина, чтобы спасти его цельность. Я говорю не о житии святого, сохраненном в целости рукописной традицией, а о влиянии живого образа, насколько мы можем наблюдать его в традиции святости по памятникам меровингской агиографии. Ближайшие поколения были увлечены египетским идеалом героического бесстрастия и пожертвовали непонятным и даже соблазнительным для них образом страдающего Христа. От социального отрицания Севера они сохранили надолго враждебность к государственной власти, но восполнили ее чуждой аскетам IV в. высокой оценкой культуры. Только XII век воскрешает для себя образ униженного и страдающего Иисуса, и только великий Франциск в юродстве любви и браке с "госпожой Бедностью" повторяет подвиг св. Мартина.