Стефан Цвейг - Совесть против насилия: Кастеллио против Кальвина
Всякий раз в начале диктатуры, пока свободные души еще не порабощены, а независимые не изгнаны, сопротивление имеет определенную силу: настроенные по-республикански открыто заявляют в Женеве — они и не думали о том, чтобы позволить отчитывать себя, «будто они уличные разбойники». Все улицы, прежде всего Немецкая, отказываются дать требуемую клятву, они ропщут громко и возмущенно, что не будут присягать и не оставят свой родной город по приказу этих приблудных французских голодранцев. Все-таки Кальвину удается вынудить преданный ему «Малый совет», чтобы тот действительно покарал высылкой отказавшихся дать клятву, но непопулярную меру больше не отваживаются проводить в жизнь, а результат новых выборов ясно показывает, что большинство города начало противиться произволу Кальвина. Его ярые приверженцы теряют преимущество в новом Совете в 1538 году, демократия в Женеве сумела еще раз противопоставить свою волю авторитарным претензиям Кальвина.
Кальвин слишком стремительно двинулся вперед. Политические идеологи вечно недооценивают сопротивление, заложенное в инертности человеческой натуры, они полагают, будто решающие нововведения в реальном мире можно осуществить так же быстро, как в рамках их умственных построений. Разум должен был бы подсказать сейчас Кальвину действовать мягче, пока он снова не завоевал на свою сторону светские власти, так как с делом его пока еще обстоит благополучно; и вновь избранный совет выражает по отношению к нему лишь осторожность, а не враждебность. Даже самые крайние его противники за этот короткий срок вынуждены были признать, что фанатизм Кальвина основан на непреклонной воле к укреплению нравственности, что у этого неистового человека речь идет не о мелком честолюбии, а о великой идее. К тому же Фарель, его собрат по борьбе, — все еще идол молодежи и улицы; поэтому напряжение легко можно было смягчить, если бы Кальвин проявил немного дипломатического благоразумия и приспособил свои остро радикальные требования к более осторожным взглядам бюргерства.
Но в этом вопросе наталкиваешься на гранитную основу натуры Кальвина, на его железную непреклонность. На протяжении всей жизни не было ничего более чуждого этому безграничному фанатику, нежели компромиссы. Кальвин не признает среднего пути — только единственный, свой. Он признает только все или ничего, абсолютная власть или абсолютное неприятие. Он никогда не идет на компромисс, ибо быть правым — настолько характерная его особенность, что он совершенно не понимает, не представляет себе, что кто-то тоже может быть по-своему прав. Для Кальвина аксиома, что только он может учить, а другие — учиться у него; с самой искренней убежденностью он говорит буквально следующее: «То, чему я учу, я получил от бога, и это придает силы моей совести». С ужасной, безграничной самоуверенностью он считает свои утверждения равными абсолютной истине — «Dieu m'a fait la grace de declarer ce qu'est bon et mauvais» [25] , — и всякий раз этот одержимый снова бывает огорчен и потрясен, если кто-нибудь осмеливается выразить мнение, противоположное его собственному. Противоречие уже само по себе вызывает у Кальвина что-то вроде нервного припадка, духовная чувствительность глубоко влияет на организм, желудок бунтует и выбрасывает желчь, а если еще противник умеет дельно и разумно изложить свои возражения, то уже один факт, что он осмеливается думать иначе, превращает его для Кальвина в личного смертельного врага и, кроме того, во врага мира, врага господа. Змеями, которые шипят на него, собаками, которые на него рычат, бестиями, негодяями, слугами сатаны — так этот человек, подчеркнуто сдержанный в личной жизни, называет видных гуманистов и теологов своего времени; любое возражение, даже совершенно академическое по форме, сразу же воспринимается Кальвином как оскорбление «чести господа» в лице «его слуги», а когда один из проповедников церкви св. Петра отважился выразиться ad personam [26] как о человеке властолюбивом — сразу же было заявлено, что «церковь Христова находится под угрозой». Побеседовать с кем-нибудь с глазу на глаз — означает для Кальвина только, что собеседник должен признать и принять его мнение: ни разу в жизни этот обычно трезво мыслящий разум не усомнился в своем исключительном праве толковать слово божье и быть единственным, кто познал истину. По именно благодаря этой стойкой вере в самого себя, благодаря этой пророческой одержимости самим собой, этой безграничной мономании, Кальвин оказался правым в реальной жизни; секрет его политического успеха объясняется исключительно этой его упорной непоколебимостью, этой железной, нечеловеческой твердостью. Человечество, постоянно подвергающееся внушению, никогда не подчиняется терпимым и справедливым, а всегда только великим одержимым, у которых хватало смелости провозглашать свою истину как единственно возможную, а свою волю — как основную формулу мирового закона. На Кальвина не производит ни малейшего впечатления, что большинство нового городского совета настроено против него и в самой вежливой форме дает ему понять, что ради сохранения мира ему следовало бы отказаться от своей дикой угрозы и отлучения и присоединиться к более мягкой позиции бернского синода; но такие упрямцы, как Кальвин, не приемлют легкого мира, если для этого необходимо уступить хотя бы в одном пункте. Для его авторитарной натуры совершенно невозможен никакой компромисс, и, когда магистрат возражает ему, Кальвин, требующий ото всех безусловного подчинения любой власти, ни минуты не сомневаясь, сам становится революционером по отношению к власти, стоящей над ним. Он открыто поносит с кафедры «Малый совет» и заявляет, «что предпочел бы умереть, чем отдать священное тело господа на поругание». Другой священник в церкви называет городской совет «собранием пьяниц»; окружение Кальвина, твердое и незыблемое, как каменная глыба, дает отпор власти.
Магистрат не может терпеть такого провокационного неповиновения проповедников своему авторитету. Вскоре он издает недвусмысленный указ: в будущем не злоупотреблять кафедрой для политических целей, а использовать ее исключительно для проповеди слова божьего. Но поскольку Кальвин и его сторонники хладнокровно игнорируют это официальное приказание, не остается ничего иного, как запретить проповедникам подниматься на кафедру; самого агрессивного среди них, Курто, даже арестовывают за открытое подстрекательство к мятежу. Так была объявлена открытая война между церковной и государственной властью, и Кальвин решительно принимает ее. В сопровождении своих приверженцев он проникает в собор св. Петра и упрямо поднимается на запретную кафедру. Но поскольку сторонники и противники обеих партий с мечами ломятся в церковь: одни — чтобы добиться запрещенной проповеди, другие — чтобы помешать ей, возникает ужасающее столпотворение, и дело чуть было не дошло до кровопролития. Это исчерпало терпение магистрата. Он созывает высший орган, Большой совет двухсот, и ставит вопрос о том, не следует ли уволить со службы Кальвина и других проповедников, которые упрямо пренебрегали приказами магистрата. Подавляющее большинство отвечает согласием. Мятежное духовенство отстраняется от должностей и получает приказ покинуть город в течение трех суток. Наказание изгнанием, которым Кальвин в течение последних полутора лет угрожал стольким жителям этого города, теперь постигло его самого.
Первый штурм Женевы Кальвину не удался. Но в жизни диктатора подобная неудача ничего не означает. Напротив, окончательному возвышению неограниченного властителя почти неизбежно предшествует такое драматичное поражение.
Для политика нет ничего более важного, чем время от времени отступать на второй план, потому что именно благодаря своему отсутствию он становится легендой; прославляющая молва будто облако парит вокруг его имени, а когда он возвращается, его встречают стократно усиливающимся напряжением ожидания, которое как бы возникло из воздуха, без его участия. История показала, что почти все народные герои завоевывали огромную эмоциональную власть над своей нацией благодаря изгнанию. То же произошло и с Кальвином.
Конечно, в период изгнания Кальвин многим кажется конченым человеком. Его организация разгромлена, его дело полностью потерпело неудачу, а от успехов не осталось ничего, кроме воспоминания о его фанатическом стремлении к порядку и нескольких дюжин покинутых друзей. Но, как и всем политическим деятелям, которые, вместо того чтобы заключать соглашения, в опасный момент делают решительный шаг назад, на помощь Кальвину приходят ошибки и его последователей, и противников. Вместо Кальвина и Фареля, личностей весьма представительных, магистрат с трудом нашел несколько сговорчивых проповедников, которые, опасаясь, что из-за строгих мер они станут неугодны народу, предпочли совсем отпустить вожжи, вместо того чтобы сильно их натянуть. При них проведение Реформации в Женеве, столь энергично, даже чересчур энергично начатое Кальвином, вскоре застопорилось, и гражданами города овладевает такая неуверенность в религиозных делах, что отмененная католическая церковь постепенно обретает былую силу и пытается с помощью умных посредников снова обратить Женеву в римскую веру. Ситуация становится все более критической; постепенно те же самые приверженцы реформатской церкви, для которых Кальвин был слишком жестким и строгим, начинают беспокоиться и спрашивать себя, не было ли такое железное повиновение в конце концов все-таки более желательным, чем грозящий хаос. Все больше граждан и даже некоторые из прежних противников настаивают на возвращении изгнанного, и, наконец, магистрат не видит иного выхода, кроме как последовать всеобщему желанию народа. Первое послание и письмо к Кальвину — еще слабые и осторожные запросы, но вскоре они становятся более открытыми и настоятельными. Приглашение явно превращается в просьбу: совет вскоре будет писать не «monsieur» Кальвину, чтобы тот вернулся для спасения города, а уже «maоtre» Кальвину; наконец, беспомощные члены совета прямо-таки на коленях просят «доброго брата и единственного друга» снова принять место проповедника и уже добавляют обещание «так вести себя по отношению к нему, что у него будут основания остаться довольным».