Алексей Бакулин - Книга встреч
— А как же ваше стихотворение «Ангельское пение»? Там совсем другой настрой:
Я бродила в полях, пропадала в сосновых лесах,Где сверкающий луч чередуется с влажною тенью.И однажды услышала тихий хор в небесах,Тихий ангельский хор — непонятное, странное пенье.И в душе моей детской забрезжил таинственный свет,Свет любви и надежды. Пока это пение длилось,Показалось, что в мире ничего, кроме радости, нет,Моё детское тело в тот миг обрело легкокрылость.Я не знаю — что было? Был слух тишиной обострён,Или детской фантазии звуков земных не хватало?Только ангельский хор показался началом времён,И как будто душа на таинственный зов улетала.
— А такой случай со мной действительно был: в чистом поле я услышала какое-то чудесное пение… У нас не было радио, до ближайшей деревни — очень далеко… Я стояла в изумлении и слушала… Несколько минут длилось…
— Это сколько же вам было лет?
— Лет пять-шесть. Я стояла, раскрыв рот, и не понимала, что происходит.
— В таком возрасте, наверное, можно на самом деле услышать ангелов…
— Да. Потому что — одна, и тишина, и лес, и поле, и какая-то внутренняя сосредоточенность, душевная легкокрылость… Были светлые моменты. Мы жили тогда на маленьком, в три домика, хуторке в Новгородской области… Часовенка стояла рядом, была и церковь, был батюшка — отец Николай, и я думала, что он любит меня больше всех прихожан… «Почему?» — удивлялась мама. «А потому, что он, когда причастие даёт, то всем понемножку, а мне — с горкой!» Мама смеялась… «Мама любила церковное пенье, но не было больше церквей. Молясь, опускалась она на колени. Я рядом вставала с ней…» — и так далее… «От бедной мамы осталось наследство — «Богородице» и «Отче наш» … Потом часовню загадили, расписали похабщиной и всё кончилось… А потом и война пришла.
— Ведь многие ветераны вспоминают войну без горечи, даже с некоторым сожалением — всё же это была их молодость, лучшие годы… А вы пишете, что для вас и День победы был печальным днем, полным одиночества и покинутости…
— Победу я встречала в Двинском райкоме комсомола. Все сидели у радиоприёмника, ждали сообщения… Вот, сообщили… Ребята выскочили на улицу, начали палить в воздух, кричать от радости. Я тоже выбежала со всеми вместе, а потом испугалась: как бы шальная пуля при таком салюте не задела. Вернулась в помещение, села и заплакала. А как иначе? Мне было некуда возвращаться с войны. У меня не было дома. Меня никто не ждал. У меня не было довоенного платьица, довоенных туфелек. Мне был 21 год — не старая как будто — а чувствовала я себя тысячелетней — столько всего было пережито. А вы знаете, почему я ушла на фронт? Потому что там кормили и одевали. Там давали гимнастёрку, сапоги и пшённую кашу с чёрным хлебом. До войны у меня этого не было. У меня в стихах есть: «Мама, я теперь сыта!..» Хотя армейская гимнастёрка тоже недолго служила. Когда смотришь фильмы о войне — «А зори здесь тихие» и так далее, — там ухоженные девушки в шерстяных юбочках выше колен, в шёлковых чулочках… Не было этого. Не было. Поверьте мне. Мы ходили затрёпанные — те, кто по-настоящему служил. Только дочки генералов, приставленные к штабам, одевались как в кино, а у нормальных девчонок ничего этого не было. Я глубоко убеждена, что женщинам не место на войне. Глубоко убеждена. И когда говорят, что в женском коллективе рождаются сплетни, то я уверяю вас, что в мужском коллективе сплетен не меньше. Их там больше, и если в коллективе пять мужчин и одна женщина, то Бог знает, что о ней говорят. Говорят и повторяют, и один другому верит… Так заклеймят, что высунуться некуда. Вспоминать войну? Вот я была на вечере ветеранов. Женщины прыгали, плясали — немолодые, неуклюжие… Какое-то жалкое впечатление: ведь они отпевают свою молодость. Кроме молодости там ничего хорошего не было.
— Вы сами какой период творчества своего считаете наиболее удачным?
— Никакой. Все одинаковы. Всегда поздние стихи больше нравятся, чем ранние. Другое дело, что с 1946 по 1953 год после доклада Жданова, я не писала совсем. Я просто себе запретила писать и рифмовать. В голове что-то кружилось, но я не записывала.
— Вы так испугались?
— Не испугалась. Просто поняла: всё, что я писала в молодые годы напечатано быть не может и никому это не нужно. Смирилась. Потом, зимой 1954 года, я написала поэму «Катерина», и она сразу прошла в «Неве». И в конце 1955 года вышла первая книжка моих стихов. И вот теперь у меня стопочка — 27 книг. Я пишу. Я всё время пишу. Есть у меня и книжка прозы — там семь рассказов на сюжеты из Ветхого Завета… Я считаю, что эта проза хорошая, изящная, не дамская. Дамской прозы я не пишу и даже читать её не могу. Что там? — Маша забеременела от Яши, а Яша ушёл к другой, но пришёл Ваня… Это всё чушь, и я этим не занимаюсь. Я не отношу себя ни к женской поэзии, ни к женской прозе, хотя кто-то сказал: «Когда курица начинает петь петухом, она уже яиц не кладёт. Тогда хозяйка отрубает ей голову — и в суп». Я не хочу писать, как мужчины, и в то же время у меня нет женской слащавости.
— Кто из современных поэтов вам нравится? Вы же многих знали — в том числе и тех, которые сейчас считаются гениями… Бродского, например…
— Я, честно говоря, никого не люблю. А Бродский… Бродский ведь не с первого представления получил Нобелевскую: чуть ли не восемь представлений было, пока наконец удалось. Он человек несомненно одарённый, его стихи я могу сравнить с симфонической музыкой. У меня рядом с кроватью полка, на которой стоят стихи, которые мне нужны, которые нравятся. И Бродского томик там стоит. Но нельзя сказать, что я упиваюсь Бродским. Я не однажды слышала его выступления, раз даже сама вместе с ним выступала. Неприятное впечатление. Он на сцене — как еврей на молитве: раскачивался с закрытыми глазами, бубнил, прикрывал лицо ладонью. Но публику это завораживало. А вообще-то, я люблю слушать чтение поэтов. Артист, когда читает, — он преподносит зрителям самого себя, а поэт — он гундосит косноязычно, но стих в таком чтении слышен лучше. Сейчас очень модно читать стихи в сопровождении всевозможных эстрадных номеров: чтобы там и музыка играла, и песни звучали, и танцы живота исполнялись. Так поэзии не услышишь. Но, разумеется, для того чтобы по-настоящему слышать поэзию, надо иметь голову и душу. Надо вникнуть в строчки. Да нужно, чтобы было и то, во что вникать. А если в строчках пустота? Как ведь пишут сейчас? (импоровизирует) — «Я любила, ты любил. Я ждала, а ты забыл. Я дала тебе платок, чтобы ты сморкаться мог. Ты его в карман засунул и рванулся за порог». И такие стихи поются каждый день с утра до вечера этими хриплыми бардами. Слово придумали — «барды»! Боже мой, чего только они не лепечут, чего они не хрипят, чего они не воют! Вот и Высоцкий… Что Высоцкий? У меня были строчки, что он, мол, «понравиться сумел тюрьмам и аптекам и охотно песни пел дорогим генсекам». Он хрипел изо всех окон, изо всех дверей — и после этого говорят: «Ах, его травили!.. Ах, его зажимали!» Если бы его травили, Брежнев и Хрущёв не приглашали бы его к себе на пирушки. Опять же и папа его… Папа его был не простой человек… Но этой темы не буду касаться. Высоцкий сейчас — неприкосновенный, его трогать нельзя. Ну, пусть… Читала я — и что? Большой поэзии нет. И когда после его смерти выступал Окуджава, он тоже сказал, что Высоцкий — не поэт. Тогда на Окуджаву тоже накинулись… Почему его ценят? Потому что сейчас время такое — графоманское. Расплодились графоманы, очень много графоманов! Сотни. Тысячи. Пишут все: от 15-летнего школьника до 90-летнего старика. Все, кто хоть раз срифмовал поздравление на день рождения тёще, всерьёз считают себя поэтами. Раньше графоман был штучным изделием, он приходил в редакцию, и все с ним раскланивались: «Это наш графоман идёт!» А теперь все пишут. И все печатаются. Но это не значит, что в России много поэзии.
— А прежде была?..
— За 80 лет Советской власти, как бы к ней ни относились, в стране рождались очень большие поэты, которые полностью забыты. Их даже не хотят упоминать. Недавно, например, отмечали 90 лет со дня рождения Михаила Александровича Дудина. В своё время он был лицом Ленинграда: большой человек и большой поэт. Говорят, по телевидению его вспоминали, но как-то вяленько, вяленько… А в Ленинграде и вовсе — как будто не было такого поэта. Это — несправедливость. И не знаю: когда-нибудь эта несправедливость исчезнет ли?
— А у вас нету ощущения, что это навсегда?
— Трудно сказать… У меня есть такие строчки: «Для Родины поэты не нужны, а для страны их назначают свыше». Кто-то свыше скажет: «Этого поэта следует считать гением!» И все, как попугаи, начинают кричать: «Гений! Гений! Гений!» И попробуй, возрази этому хору… «Но это же гений! Это всем известно, что он гений!» А сами ни строчки из этого гения не читали. Я бы очень хотела, чтобы хоть один из этих попугаев на память прочёл стихи Мандельштама или Бродского. Нет, не получается. «Гений» у всех на слуху — остальные забыты. Навсегда? Если надо будет, — воскресят. Вот маленький пример: одно время только ленивый не топтал Евтушенко — и за прозу, и за стихи, смеялись над ним… А тут вдруг опять начали цитировать: Евтушенко сказал, Евтушенко написал… Снова вылезает Евтушенко — не сам, а с посторонней помощью. Так что очень трудно сказать, кого мы завтра вспомним, кого забудем.