Дмитрий Шишкин - Возвращение красоты
Я приступил к обычным для путника расспросам, но вскоре беседа наша приобрела такой задушевный характер, что я, увлекшись, неожиданно высказал своему случайному собеседнику все самое больное и жгучее, что было у меня на сердце.
Он слушал внимательно, не перебивая, потом посмотрел на часы и объяснил, что мне следует дождаться коменданта паломнического общежития, но поскольку тот появится только вечером, то пока… И послушник пригласил меня обогреться в предвратной сторожевой каморке, где он, по-видимому, нес послушание. Надо ли и говорить, что у меня к тому времени зуб на зуб не попадал от холода.
Здесь, в дальней комнате, заваленной какими-то чемоданами, посылками и тюками, мы продолжили нашу беседу. Кстати, позже я узнал, что по инструкции Володя (так звали послушника) ни в коем случае не должен был меня запускать в сторожку, где хранились ценные вещи и документы паломников. Но вот ведь в чем дело: не всегда инструкции, даже самые выверенные и точные, совпадают с велением живого, боголюбивого сердца. И здесь, забегая вперед, я хотел бы сказать о том, что в поведении Ферапонта (такое имя получил Владимир в постриге) меня подкупало прежде всего полное отсутствие нарочитости. Он говорил и действовал действительно от избытка сердца[73] которое вместе с тем умел как бы и сдерживать. Однако эффект от этой сдержанности получался обратный: душа покорялась богатству сокровенной, глубинной жизни, незримой и оттого еще более притягательной и явной.
Удивительно то, что, будучи знакомы с Владимиром всего полчаса, мы сошлись в сердечной беседе о самом сокровенном монашеском делании — об «умном делании» Иисусовой молитвы. И вот что странно — то горение сердца, ту особенную пламенную любовь к молитве, которые переполняли меня тогда, я ищу и не могу обрести до сих пор. Может быть, это была та «благодать призывающая», которая дается новоначальным, чтобы они знали потом, чего искать, и не отчаивались в трудные минуты жизни?.. После нашей беседы — очень искренней и простой — мне было странно узнать, что Ферапонт слывет в монастыре молчуном, нелюдимым и замкнутым человеком. Но если он и казался таким, то по сути своей был не молчуном, а безмолвником; убегал человеческого общения — но только потому, что не желал лишиться общения с Богом; замыкался — но не «в себе», а в клети сердца, чтобы обрести то Царствие Божие, которое мы все должны искать прежде всего на свете.
Что рассказывал Володя о себе в ту нашу первую встречу? Насколько я понял, путь его в монастырь был не легким. Об этом свидетельствовало даже то, что на руке его были наколки, но тем более удивительно было слышать речь, наблюдать за поведением, в котором ничуть не проступали черты минувшей мятежности. Все было просто, открыто в нем, несмотря на сдержанность, и исполнено какого-то особого, духовного мужества. Именно эти качества его — мужество и простота — запомнились мне прежде всего, а также пронзительная устремленность к Богу…
Поразило меня и одно обстоятельство, свидетельствующее о решимости Владимира. Когда один из старцев Троице-Сергиевой Лавры благословил его отправиться в Оптину пустынь, Владимир не только исполнил послушание, но за два последующих года пребывания в монастыре ни разу не отлучился из него, даже по необходимости, скажем, в соседний Козельск, как это делали многие. Позже мы даже спорили с ним по этому поводу. Я с тоской о Крыме говорил, что в Оптиной хорошо зажигать свечу веры, с тем чтобы потом нести ее свет в родные края. Володя же был решительно со мной не согласен и с удивительной для меня твердостью ответил так: «Оптина — мой дом. Я отсюда никуда не уйду!». А ведь он был тогда всего лишь послушником, и можно только догадываться, как тяжело было ему противостоять соблазнам мира, который он так внезапно оставил.
К примеру, девушка, с которой его связывали глубокие и серьезные чувства, шокированная его поступком, приезжала несколько раз в монастырь с мольбой о возвращении в мир. И страшно подумать, что должен был испытывать этот крепкий, здоровый мужчина, какой должна была быть его вера, чтобы он мог устоять в своем непреклонном намерении — послужить всей жизнью единому Богу!..
Когда я пытаюсь понять, почему мы так легко нашли с ним общий язык, мне кажется, что Владимир угадал во мне ту напряженную мятежность души, которая была когда-то свойственна и ему. Он видел мое душевное состояние и пытался поддержать, как мог, зная, что именно мне необходимо в этот решающий, трудный момент жизни…
Из сторожки я отправился в центральный — Введенский храм, и здесь меня ждала нечаянная радость. Справа от алтаря я обнаружил большую деревянную икону без оклада, в которой, несомненно, узнал Ту, что явилась мне дома.
Направляясь после вечерней службы в паломническую трапезную, я издали увидел Володю, который стоял возле сторожки и, как оказалось, поджидал меня. В руках у него была теплая кофта и книга «Откровенные рассказы странника духовному своему отцу». Как я ни отнекивался, но он настоял на том, чтобы я принял эти вещи в дар. Впрочем, надо ли говорить, что кофта была как нельзя более кстати, а книга об «умном делании» явилась прямым продолжением нашего недавнего разговора.
Началась моя оптинская жизнь.
До самого Покрова, когда уже лежал снег, кофта Владимира оставалась единственной моей теплой вещью. Стояли уже морозы градусов до десяти, и я не скажу, чтобы совсем не мерз, но холод как-то не проникал внутрь: я его чувствовал кожей, но не более того. Наконец отец Никон, бывший тогда просфорником, рассердился на меня: «Зима на дворе, что ты ходишь в одной кофте? Хватит юродствовать». Я объяснил, что «юродство» мое вынужденное, и тогда батюшка подыскал для меня старенький ватник, в котором я и проходил до самой весны.
С Владимиром я теперь встречался редко, и больше мы с ним не беседовали так обстоятельно, как в первый раз. Я стал трудиться на «послушаниях», в свободное время вытачивая вручную шарики для четок из привезенных из Крыма можжевеловых и кипарисовых веточек. Это кропотливое и трудное занятие преследовало несколько целей. Во-первых, я действительно хотел сделать себе четки и взять благословение молиться по ним. Во-вторых, во время работы я пытался приучать себя к Иисусовой молитве и, наконец, — навыкал в терпении, которое, как я понимал, для всякого человека весьма и весьма полезно.
Первые свои четки я хотел непременно успеть освятить на праздник Крестовоздвижения. И вот уже идет праздничная служба, а я у себя в общежитии тороплюсь закончить работу. Прилаживаю крест, «голгофу» и бегу из скита в монастырь, чтобы успеть передать через послушника свои четки в алтарь для освящения.
На проходной в окошке вижу Владимира.
— Смотри, — говорю, — сделал четки, иду освящать!
— А ну, покажи.
Владимир рассматривает внимательно, крутит неторопливо четки в руках, а я про себя думаю: «Ну давай же… скорее».
Наконец он возвращает мне четки и говорит:
— Да, хорошая работа… Только крест у тебя «вверх ногами» подвешен. Так не пойдет.
— Как так?!
— А вот так, — и он объясняет мне, как правильно должен крепиться крест: — Как рукоять у меча. Ведь четки — это меч духовный…
Словом, я хоть и огорченный, но благодарный Владимиру за совет отправился переделывать свою работу с той мыслью, что в праздник, конечно, лучше стоять на службе, чем суетиться по какому бы то ни было «благочестивому» поводу.
На Покров в монастыре постригали в иноки трех послушников. От келаря паломнической трапезной отца Феодосия я узнал, что среди них был и Владимир, которого с наречением нового имени стали звать Ферапонтом.
Встретил я его вскоре после этого события на монастырском дворе. Все было понятно без слов, и вместо обычных в таких случаях поздравлений мы просто обнялись крепко, по-братски. Это был миг ни с чем не сравнимой радости, торжества какой-то особенной, высшей Правды, не нуждавшейся в доказательствах и объяснениях, и я буду помнить этот миг всю свою жизнь!
Почему-то во всех книгах, посвященных оптинским новомученикам, дату пострига инока Ферапонта переносят на 1991 год. Но я могу засвидетельствовать, что случилось это именно в 92-м году и никак не раньше.
После того как Владимир стал отцом Ферапонтом, он стал еще более молчалив, собран и строг. Теперь он редко смотрел в глаза, все больше под ноги — в землю. Я понимал, что он непрестанно творит молитву, и все же, когда он раз или два не ответил на мое приветствие — скорее всего, не желая «рассеиваться» и рассчитывая на понимание, — это, каюсь, задело мое самолюбие. Мне кажется, он страдал в этот период оттого, что вынужден был подчиняться неизбежным душевным правилам общежития. Душевное уже было ему в муку. Он хотел духовного, и это было очевидно… Жаль только, что я тогда — осознавая умом — не был готов принять это сердцем.
Между тем случилось мне откопать несколько старинных крестов из Пафнутиевского колодца. История этого колодца такова. Он был заброшен при советской власти и летом 1992 года приведен в порядок. Причем, когда его начали чистить экскаватором, оказалось, что в иле скопилось бесчисленное множество крестов, образков и монет, брошенных в колодец паломниками за всю историю существования монастыря. Ил вывозили «камазами» в поле и сваливали в одном месте, а потом все желающие просеивали его и горстями уносили домой все, что сумели найти.