Оливье Клеман - Оливье Клеман Беседы с патриархом Афинагором
* * *
Археологический музей неподалеку от святой Ирины: все многообразие отношений Востока и Запада представлено здесь, начиная от искусства Лидии, Финикии, Пальмиры до раннехристианского искусства, а затем и византийского синтеза. Сквозь века ощущается изумительное созревание индивида. Он рождается из юношеской красоты архаической Греции, из красы растительного мира, возникает прекрасное человеческое древо с цветком улыбки, которая пока еще есть лишь улыбка жизни, но не личности. Движение начинается от египетского лица, ушедшего в себя, обращенного вдаль, от вас к вечности, округлой и полной, недифференцированной. Начинается оно и с этой избыточной, поражающей жизненной мощи некоторых лиц древнего Ближнего Востока, таких, как этот колоссальный БЭС, сочетание Геракла и Гаргантюа, поднимающий льва и спокойно раздирающий его на части. Необычайно значимый этап в этой истории выявления человеческого лица — саркофаги Сидона, на которых можно видеть, как греческое лицо возникает из египетского образца. Рядом находятся другие лица, сохраняющие еще традиционный склад, и метаморфозу лица можно уловить здесь, словно мы находимся в лаборатории истории. Египетское лицо самодостаточно и замкнуто в себе, оно безмолвно как камень, с которым оно сливается. Греческое лицо отрывается от камня и обращается вовне, оно смотрит и говорит. Но от этого оно еще более мертво. Индивид рождается вместе со страхом смерти.
Он достигает своего триумфального развития в эллинистическом искусстве, становясь несколько тяжеловатым в римском обличье. Индивид отрывается от камня в древнем Египте, восходит на древо красоты юной Греции, открывает глаза, видит чувственный мир и бросается к нему. Чего он ищет здесь или, скорее, что находит?
С одной стороны, цивилизацию счастья, в которой существование все больше и больше отождествляет себя с цветением плоти и где даже лица начинают напоминать внутренности.
С другой стороны, перед ним открывается двусмысленная сакральность пола и текущего мгновения. Мы видим множество изображений андрогинов, этих юных существ с женской грудью и половыми органами мужчины. Зал Аттиса: Аттис, бесстыдный ангел, эфеб во фригийской шапочке, с крыльями ангелочка, облеченный в длинную и целомудренную тунику, с легкими очертаниями женской груди под ней, но к низу туника внезапно распахивается, открывая голый живот, а под ним встающий фаллос.
Впрочем, в соседнем зале царит благородство, целомудрие, gravitas древнего Рима. Однако эти качества укрываются в стоицизме, застывшем на грани отчаяния: «Anima Blandula, animula…».
Эта цивилизация была цивилизацией всемирной империи. О ней также можно сказать, что она была «одномерной», что без угрозы для себя, будучи вполне римской и греческой, она все в себя впитывала и даже такие восточные культы, как кровавое крещение Митры. Пройдемся по залам. Лицо индивида, едва родившегося, становится чревом или же распадается в текущем мгновении…
И внезапно, как шок, наступает пробуждение. Затерявшаяся в римской зале более поздняя статуя императора Аркадия, от которой осталась лишь голова. Лицо совершенно иное, наконец–то именно лицо в полном смысле слова. Это не эллинистический «чревный» индивид или какой–то служитель священной эротики. Не египтянин, погрузившийся в некую замкнутую полноту, как муха, утонувшая в меде. Нет, здесь мы видим личность, одновременно единственную и не разделенную, пронизанную светом, раскрывающим, но не растворяющим ее. Это тонкое лицо возвещает собой о приходе и о внедрении христианства. Без всяких революционных «ломок», если не говорить о рождении монашества, Дух победил «одномерное» общество и одарил человека лицом, через которое проступает лик Воскресшего.
Об этой великой битве, битве духовной — более суровой, чем человеческие сражения, по словам Рембо, — свидетельствует не без невольного юмора палестинская мозаика V или VI веков. Тема взята из классической греческой культуры: Орфей, усмиряющий хиш ных животных. Однако это христианская мозаика, о чем говорит не только дата, но и изображение двух святых в нимбах под основным изображением. Орфей здесь — несомненно образ Христа, ибо такое отождествление бытовало во времена катакомбной Церкви. Остальное, впрочем, не представляет особого интереса; я предпочитаю Христа в мавзолее Галла Плачида в Равенне: вот подлинный христианский Орфей, в своей юной красе Воскресшего. Интерес вызывают здесь сатир и кентавр, резвящиеся у ног музыканта. О них так и хочется сказать, что они вышли из знаменитых историй святого Иеронима. У них лица восточных монахов с длинными волосами, длинными бородами, огромными глазами. Волосы и борода растрепаны, оставлены в небрежении, как и все, что дается от природы, зато глаза их полны ненасытного огня, они как будто хмельны Богом, ибо человек освященный, по слову святого Макария, весь должен стать «одним глазом», чистым восприятием незримого. По всей очевидности, как и у Иеронима, этот сатир и кентавр — новообращенные христиане. Они хотят быть личностями, а не космическими энергиями.
В этой мозаике уже предчувствуется тот великий экзорцизм, проводимый с помощью безжалостной аскезы, коей подвергалась тогда душа мира. После этого ветхая освященная природа, как следует очищенная, даже обмирщенная, могла стать, покорным объектом нашей науки и техники. И нам осталось преобразить ее. Однако только Дух, изгоняя ли бесов, или озаряя нас, может изнутри бросить вызов «одномерной» цивилизации.
«Теология»
Я
О вас говорят, что вы враг богословов.
Он
Что вы хотите, я похож на своего покровителя, апологета Афинагора, кстати, не святого. Среди нас, говорил он язычникам, вы найдете немало невежд, людей ограниченных, неспособных доказать словами истину своего учения, однако стремящихся доказать ее своей жизнью. Может быть, за то, что он это говорил, Афинагор и не был канонизирован! Он писал также, что «теплота дыхания Божия» не минует ни одного человека…
Я
Ну и, наконец, эта история с Босфором?…
Он
Что за история с Босфором?
Я
Вы как будто сказали, что хотели бы утопить всех богословов в Босфоре…
Он
Никогда не говорил подобные вещи! Это легенда… Я лишь предложил собрать всех богословов на острове. И чтоб там было побольше шампанского и икры!
Я
Для того чтобы отделаться от них или дать им поработать в лучших условиях? Впрочем, у них нет обыкновения пить шампанское. Они почти не хмелеют увы! ни от шампанского…
Он
… ни от Духа Святого! Да вы, оказывается, злее меня. Но отвечу на ваш вопрос: прежде всего я хотел бы собрать их на острове, чтобы дать им немного отдышаться. Чтобы христиане разных исповеданий могли по–человечески запросто перезнакомиться между собой без того, чтобы им все время напоминали, что они–то правы, а другие нет, и потому им нужно крепче стоять на страже. Но теперь я думаю, что богословов следует собрать на острове, чтобы поговорить наконец по существу. Момент для этого созрел.
Я
Благодаря долгой работе экуменического движения, благодаря подлинному сближению с Римской Церковью, инициатором которого вы стали, теперь и вправду между христианами установилось глубокое доверие… Для вас, в сущности, дело богословов всегда вторично: оно выражает уже сложившуюся глобальную установку враждебности во враждебные времена, сближения, когда возвращается любовь?
Он
Именно так. Более всего отталкивает меня в богословии эта гордость от сознания своей правоты, которая из догмата, да и из Самого Бога создает оружие, которое обрушивается на головы других…
Я
За которым, впрочем, не замедлило явиться и оружие, более существенное. Тысячелетие религиозных войн породило современный атеизм.
Он
В конце концов богословие утвердилось на позиции наименее христианской: оно отказалось выйти к людям безоружным, приемлющим мир, подобно Богу, Который обезоружил Себя вплоть до крестной смерти, чтобы принять нас. Богослов — это человек, окопавшийся в обороне, осаждаемый страхом, который хочет, чтобы правота всегда была на его стороне, а не на чужой.
Я
Я знавал одного епископа, кстати, и замечательного ученого. Он спрятался за своей бородой, которая, кажется, у него еще гуще, если судить по иконам, чем у святого Григория Паламы. Из–за нее он взирает на своих православных и инославных братьев и нумерует их ереси. Мир его — это пандемониум ересей. Он видит их повсюду, за исключением, разумеется, самого себя…
Он
А я не вижу их нигде! Я вижу лишь истины, частичные, урезанные, оказавшиеся иной раз не на месте и притязающие на то, чтобы уловить и заключить в себе неисчерпаемую тайну…
Я
Но в таком случае, что такое для вас богословие? Не лучше ли вообще не говорить о нем?
Он
Им нужно жить! То есть говорить о нем так, как говорит Писание, как говорили Отцы.
Я
Что же оно такое, богословие?