Дмитрий Шишкин - Возвращение красоты
Накануне гости присматривали уже букеты, мамы суетились на кухне, отцы на балконе толковали «за жизнь», а мы с Аленкой — виновники торжества — собирались пойти погулять. Как будто. Никто не знал, куда мы идем на самом деле.
Ночью Алене приснился старец, ее духовный отец. Вроде как лежит он на лавке в своей келейке, облаченный во все монашеское, и вот, приподымается, садится и манит Аленку: ну-ка, иди сюда… С тем и проснулась. И призналась: утаила от старца, что под венец собралась, побоялась — не благословит. С другими уже были случаи… Да видно, от судьбы не уйдешь. И решили мы: как старец скажет, пусть так и будет. Ведь мы с ней в монашество собирались, в монастыре и встретились, так что ж поделаешь — может, настала пора расстаться? На все воля Божия!..
Добрались до монастыря. Входим в ворота — ни души, только птички щебечут на все лады. Возле палисадничка, у кельи старца останавливаемся. Молчим. Прощаемся будто. Ну… с Богом. Аленка заходит, а я остаюсь. Жду ее три минуты… пять… десять. Наконец выходит, заплаканная вся… и сердце обрывается. «Все. Кончено», — думаю. А в ответ: «Благослови-ил…» — и в рев.
Умиленные, радостные идем к храму, спешим излить свою благодарность. Отошли уже метров на двадцать, и вдруг я — даже не знаю почему — оглянулся. Старец приоткрыл дверь, высунулся из кельи и… манит меня рукой — точь-в-точь как в Аленкином сне.
Я вернулся, вошел. По стенам сохнут пучки трав, их запах смешивается с запахом ладана и какой-то приятной, уютной ветхости. Батюшка накрывает меня епитрахилью и исповедует. Мне хочется выговориться до конца, и я говорю, а сам думаю: что же я делаю, ведь совсем не о том нужно сейчас говорить. Не о том, что я все еще хочу быть монахом, не о том, что за брата сердце болит и я хоть сейчас готов уйти в монастырь, лишь бы у него было все хорошо… Но старец слушает, а сам словно далеко где-то мыслями и все повторяет: «Ну ничего… ничего…» — потом вдруг в какой-то момент сжимает руками мою голову, умолкает на миг и уверенно, благостно возвещает: «Жених… жених!».
Теперь умолкаю я, а старец продолжает и много еще говорит, но запомнилось только одно: «Ничего… поживете, как голубки, и — с Богом за синее море…».
С той поры минуло шестнадцать лет, и можно с уверенностью сказать, что без благословения отца Ионы наш брак, несомненно, распался бы. И даже не один раз. Особенно было трудно в первые три года, потом стало полегче…
Помню, в Одессе после очередного скандала я оказался на улице без копейки денег в кармане. Переночевал на подоконнике в здании вокзала, а утром пошел в горсад и предложил какому-то местному коробейнику на реализацию резной образок. Тот оценил его в двести пятьдесят тысяч купонов. Билет до Симферополя стоил триста. Я согласился — махнул рукой, — и, чтобы хоть как-то скоротать время, поехал на трамвае. Куда? Сам не сразу понял, что в монастырь. Мне было невыносимо тяжело, тоскливо, хотелось помолиться в спокойной обстановке, да и просто побыть в тишине…
Едва я вошел в ворота, как увидел отца Иону. Он шел по боковой аллее, и я поспешил навстречу, чтобы взять благословение. Удивительно, что батюшка обрадовался мне, как родному, и даже заключил в объятия, хотя мы были едва знакомы. Он стал расспрашивать о нашей с Аленой семейной жизни, но мне как-то не хотелось жаловаться, и я отвечал уклончиво общими фразами.
Так, беседуя, мы подошли к келье старца и стали прощаться. Отец Иона порылся в кармане, достал сложенную бумажку в пятьдесят тысяч купонов и протянул ее мне:
— На, возьми.
Я испуганно запротестовал:
— Что вы, батюшка, я не возьму… мне не надо…
Тогда он внимательно посмотрел мне в глаза и решительно протянул деньги со словами:
— Нет, тебе надо!
Я, признаться, сам не знаю отчего, заплакал…
Когда я возвратился в горсад, «коробейник» вручил мне 250 тысяч за проданный образок, и с батюшкиными деньгами это составило как раз стоимость билета до Симферополя.
Все это было. И вот, через восемь лет я снова приехал к старцу — теперь уже из Крыма — просить совета.
Утренняя зябкая свежесть. За ночь провеяло, проняло ледяным холодом, а ведь вчера еще было тепло, солнечно. Теперь я всматриваюсь в бледные небеса и уговариваю себя: ничего, это утро только, а там рассинится, воробышки завозятся, зазвонят трамваи, и день суматошный, весенний обогреет, одарит еще душу теплом.
В автобусе греюсь, думаю: хорошо, что далеко ехать. Но все, что растягиваешь, быстро проходит, и вот водитель уже кричит:
— Женщины! Монастырь, кто спрашивал?
Я выхожу следом и иду по широкой аллее, в конце которой уже виднеются высокие под аркой ворота. Я обгоняю одну старушку, другую, третью и вдруг понимаю, что они тоже спешат, ковыляют, как могут, быстро, но куда же им поспеть за мной — молодым? Я сбавляю ход. Куда торопиться, успеем все.
Но вот и знакомые ворота, боковые, — распахнуты настежь. За ними слева келейка старца. Теперь она закрыта, но перед ней уже теснится народ — человек тридцать. Я спрашиваю: здесь очередь или как?
— Очередь, очередь, — отвечают запальчиво, торопливо.
— Ну тогда кто крайний?
— За мною будете! — отзывается пожилая женщина в платочке.
— Старец здесь? — спрашиваю я у другой женщины, кивая на закрытую дверь.
— Нет, в храме.
— Вот хорошо! Ну тогда я тоже пойду, может, причаститься успею… Из Крыма приехал, — поясняю я.
Смотрю на «бабушек» и уже не помню — за которой из них занимал? Приходится переспрашивать. Ну вот, теперь уже точно запомнил: в коричневом платочке с рисунком белым — это «моя», и на подбородке еще бородавка — для верности замечаю. Теперь можно смело идти в храм.
Служба уже идет, но я не могу понять — давно ли? Сегодня Литургия Преждеосвященных Даров, а я ее плохо знаю… В соборе сумеречно, ярко горят свечи. Людей много, но не битком; стоят, покашливают, вздыхают, слушают, прикладываются к иконам… Монахи поют на правом клиросе протяжно, неторопливо. По-монастырски.
Я захожу в исповедальню. Так вот где народ весь — не протолкнешься. Я пробираюсь бочком, выясняя все то же — кто крайний? Занимаю очередь и только тут понимаю, что исповедуют три священника и очереди тоже три. Отец Иона где-то там, впереди, его и не видно за беспорядочной россыпью покаянно склоненных голов. Слева у окна исповедует отец Арсений, это к нему я встал. Тоже людей много, но поменьше. И прямо справа от меня, чуть в глубине — молодой священник, отец Зосима, поблескивает благообразно и сердито очками — отчитывает за что-то прихожанку:
— Ты не оправдывайся, не оправдывайся. Кайся, раз исповедоваться пришла! — И пристукивает так рукой по аналойчику.
— Каюсь, батюшка, ка-аюсь! — сдается она и плачет.
Отец Зосима вздыхает, накрывает епитрахилью и читает разрешительную молитву.
Вдруг я вижу: далеко совсем — так кажется, а на деле метрах в четырех, не больше, — поднимается над всеми изможденный лик старца. Первое, что чувствуешь, — это крайнее, болезненное его истощение, а второе — покрывающую обильно человеческую немощь Божественную благодать. Как будто на миг преображается мир. Это чувствуешь быстрее, чем успеваешь понять. Старец склоняется, и все становится прежним.
Я закрываю глаза и жду. Окрик отца Арсения выводит меня из забытья.
— Э, отец, это что еще за голосование?!
Я поднимаю глаза и вижу действительно частокол взметнувшихся рук.
— Полчаса осталось, все не успеют, — поясняет, будто оправдываясь, монах.
— Ступай, ступай, отец, — машет рукой батюшка Арсений. — Все успеют. Кому надо — те все успеют.
Монах смущенно пожимает плечами и, поклонившись, уходит.
Значит, до Причастия осталось полчаса, и я, вероятно, тоже не успею поисповедаться… Но — в чем дело? — к отцу Зосиме никто не подходит. Вот он уже и собираться стал. Разве он не священник, разве ему не дана от Господа власть разрешать от грехов?! К старцу я потом пойду, а сейчас главное исповедаться и причаститься…
…Ну вот, слава Богу, причастился! И хотя тяжесть и смута все еще клубятся угрозами, но это где-то снаружи, а в сердце — я знаю, чувствую — Сам Господь, и Он оживляет душу, окрыляет и открывает новые горизонты!
Я выхожу из храма; в ушах от долгого стояния звон. Медленно иду на онемевших ногах в сторону келейки… и останавливаюсь, озадаченный. Не тридцать человек уже, а по меньшей мере семьдесят толпится у кельи. Оживление, суета, гомон: «Я за вами, а вы за мной были, а вот та женщина в красном берете за нами стояла, а теперь впереди… Эй, женщина, совесть имейте!». Гвалт стоит, как на базаре.
Я нахожу старушку, за которой занимал очередь, но и она в растерянности — поняла, похоже, что попала впросак.
Я становлюсь уже где придется и жду вместе со всеми. Рядом мужичок, крепкого вида, стриженный «бобриком», с пробивающейся сединой; говорит оживленно, обращаясь ни к кому и ко всем сразу:
— А перестал… перестал уже исповедовать этот, как его… батюшка? — ну да, батюшка. Прямо вот передо мной перестал, представляете? Моя очередь как раз, а он — хлоп, и все. Ну надо же…