Петр Успенский - Tertium organum
* * *
Интересные вещи говорит Н. В. Розанов в книге "Люди лунного света". Идея греховности любви, идея "скверны", идея аскетизма, по его мнению, возникла из полового извращения, из гермафродитизма, из "женомужества" и из "мужеженства". Причем гермафродитизм может ничем не выражаться физически, а только психически, душевно. Содом рождает идею, что любовь есть грех, говорит он. В самом деле, что такое гермафродитизм психологически? "Муки Тантала, -- говорит Н. В. Розанов, -- все в себе и недостижимо. Следующий этап -- ненависть к этому недостижимому, страх перед ним, мистический ужас -- является "скверна".
Нужно только заметить, что, конечно, может существовать аскетизм, не идущий из извращения. Но это не будет воинствующий аскетизм. Это не будет аскетизм, видящий скверну в жизни.
Но что в идее скверны, в идее стыдного и гадкого очень много извращения, в этом г. Розанов совершенно прав.
Книга Н. В. Розанова интересна во многих отношениях, хотя обилие "физиологических" и "анатомических" подробностей мешает понять основную мысль. По настроению в ней много общего с "Leaves of the Grass" Уолта Уитмена.
* * *
И ни научный материализм, ни аскетический морализм не понимают огромной трагедии любви.
Это область, в которой человеку больше всего кажется, что он живет для себя, для своего чувства, для своего ощущения. И именно здесь, в этой области, он меньше всего живет для себя. Он служит здесь только проводником, средством для проявления проходящих через него сил, средством для проявления будущего в том или в другом виде.
Желание любви -- это чье-то желание жить. В своей удивительной слепоте люди думают, что это их собственные желания.
Нет ничего, чем бы человек не пожертвовал любви. И нет ни одного человека, который бы что-нибудь получил от любви для себя. И именно тогда, когда человеку кажется, что он получает что-то для себя, он получает меньше всего для себя. И тогда, когда человеку кажется, что он наиболее служит себе и своему наслаждению, на самом деле он наиболее служит неизвестному другому.
Влияние женщины на душу мужчины и мужчины на душу женщины похоже на влияние природы на человека. Тут действует соприкосновение с той же самой тайной. Точно так же эта тайна влечет к себе и точно так же сильнее всего чувствуется в неизвестном, в новом. Охватить ее или выразить в словах невозможно.
Мираж все время остается вдали, на горизонте, раздражая воображение. Но подойти к нему нельзя, он отступает по мере приближения, как край неба.
Если человека соблазняет закрытая дверь и он открывает ее, то за ней сейчас же оказывается другая закрытая дверь.
Тень проходит между рук и идет впереди.
Но в погоне за этим миражем, за этой тенью, что-то творится. И в этом тайна великой жертвы, которую приносит человек в любви. Он идет на костер и сгорает, служа чему-то, чего он не знает, и думая, что он служит своему наслаждению.
Мы окружены какой-то огромной жизнью, которой мы не видим и часть которой мы составляем. Иногда проблесками мы ощущаем ее. Иногда забываем опять и начинаем считать реальной и настоящей свою жизнь.
* * *
Замечательной попыткой обрисовать наше отношение к "ноуменальному миру", к этой "большой жизни" является знаменитый "Диалог о пещере" в VII книге "Республики" Платона.
-- Представь себе, -- сказал я, -- людей, живущих в подземной пещере. Предположи, что эти люди с детства прикованы цепями к стене так, что они не могут повернуть головы и видят только перед собой. Представь себе на стене, над головами прикованных людей, в глубине пещеры огонь и между огнем и узниками дорогу, отделенную невысоким парапетом, подобным ширмам, за которыми проделывают свои удивительные штуки бродячие фокусники. Представь себе, что по этой дороге идут люди и несут, подняв над своими головами, различные орудия, человеческие статуи, изображения животных и утварь всякого рода. И некоторые из идущих говорят, а другие молчат.
-- Любопытное сравнение и любопытных узников приводишь ты, -- сказал он.
-- Да, -- сказал я, -- но они похожи на нас. Потому что, как ты думаешь, могут ли они видеть от самих себя и друг от друга что-нибудь кроме теней противоположной стене пещеры?
-- Как могут они видеть что-нибудь другое, -- сказал я, -- если всю жизнь они не могут повернуть головы.
-- Но что они видят от предметов, которые люди проносят сзади них? Не такие же ли тени? И почему так? И если они могут разговаривать друг с другом, то, как ты думаешь, не дадут ли они имена тем вещам, которые видят пред собою?
-- Конечно, они должны дать им имена.
-- И, если в противоположной части пещеры есть эхо, то, когда говорит кто-нибудь из проходящих сзади, не подумают ли узники, что это говорят тени?
-- Конечно, -- сказал он.
-- И они будут думать, что нет ничего истинного, кроме теней, проносимых сзади вещей.
-- Непременно так должно быть, -- ответил он.
-- И если их освободить от цепей и попытаться избавить от их заблуждений, то как произойдет это? Когда одного из них освободят, внезапно заставят встать, повертывать шею, ходить и смотреть на свет, то это причинит ему боль и страдание, и от непривычного сияния он не будет в состоянии видеть предметы, тени которых видел раньше. И что ответит он в таком состоянии, если сказать ему, что прежде он видел только призраки и что теперь, находясь ближе к реальности, лицом к лицу с действительностью, он видит более правильно? Не начнет ли он сомневаться в том, что видит, и не подумает ли, что то, что он прежде видел, более истинно, чем то, что ему показывают теперь?
-- Наверное, так, -- сказал он.
-- И если его заставить смотреть на самый огонь, то не почувствует ли он боли в глазах и не повернется ли опять к теням, которые может видеть без боли, -- и не подумает ли он, что тени в действительности более ясны, чем предметы, на которые ему показывают?
-- Совершенно так, -- сказал он.
-- И если его кто-нибудь возьмет за руку и насильно поведет по крутому и неровному подъему на гору, и не остановится до тех пор, пока не выведет его на солнечный свет, то не будет ли узник, пока его будут тащить в гору, одновременно и страдать, и негодовать? И когда он выйдет на свет и его глаза наполнятся блеском, то будет ли он в состоянии видеть вещи, теперь называемые для него истинными?
-- Конечно, сначала нет, -- сказал он.
-- Да, и я думаю, что ему понадобится время, чтобы начать замечать вещи, находящиеся там наверху. Прежде всего и легче всего он заметит тени, затем отражения людей и предметов в воде и только после этого сами вещи. И из вещей он легче всего заметит те, которые находятся на небе; и само небо, смотря ночью на сияние звезд и на сияние луны, увидит прежде, чем днем, смотря на солнце и на свет солнца.
-- Не может быть иначе.
-- И только после всего этого, я думаю, он получит способность замечать и созерцать солнце не в воде, не отражение в чужой среде, но само по себе в его собственной сфере.
-- Необходимо так будет.
-- И после этого он начнет рассуждать сам с собою относительно солнца, скажет себе, что солнце производит времена года и управляет всеми вещами в видимом мире и что оно есть некоторым образом причина всех вещей, которые он раньше видел. И когда он вспомнит место, где он раньше жил, и то, что там считалось мудростью, и своих товарищей по заключению, то разве он не почувствует себя счастливым от происшедшей с ним перемены?
-- В высшей степени, конечно.
-- И если там были какие-нибудь почести и награды для тех, кто лучше замечал проходившие тени и лучше помнил, какая прошла впереди, и какая позади, и какие вместе -- и по этим наблюдениям был способен предсказать вперед, что случится, -- то захочет ли он этих наград? Будет ли завидовать тем, кто там пользуется почетом и властью? И не предпочтет ли он лучше страдать и терпеть что угодно, чем обладать такими мнениями и жить таким образом?
-- Я думаю, -- сказал он, -- что этот человек согласится лучше выносить все, что угодно, чем жить таким образом.
-- И подумай дальше, -- сказал я. -- Если такой человек опять сойдет в пещеру и сядет на прежнее место, то не наполнятся ли темнотою его глаза, вследствие того, что он пришел с солнечного света? И если он теперь должен будет высказывать свое мнение о проходящих тенях и рассуждать о них с людьми, которые были вечно прикованы, то, пока его глаза опять не привыкнут к темноте (что не сделается скоро), не будет ли он возбуждать смех узников и не скажут ли они, что, поднявшись так высоко, он вернулся с поврежденным зрением? И если кто-нибудь захочет освободить узников и повести их к свету, то не предадут ли они его смерти, если только будут в состоянии наложить на него руки?
-- Без сомнения так, -- сказал он, -- они предадут его смерти.
-- И вся эта картина, друг Глаукон, -- сказал я, -- относится к нашему предыдущему разговору, потому что, если ты сравнишь всю область, доступную нашему зрению, с описанной тюрьмой и свет огня в тюрьме с сиянием солнца, подъем вверх на гору с восхождением души в интеллектуальный мир, ты поймешь значение того, что я хотел сказать...