Виктор Тростников - Трактат о любви. Духовные таинства
Аргументы против него, к сожалению, есть, и из-за них почти найденная формулировка оказывается никуда не годной, а нам приходится начинать наши поиски с нуля.
Часть 2
Принятое было нами определение рушится по той простой причине, что во влюблённости, которая, хотим мы этого или не хотим, прочнее и неразрывнее всего связана в нашем словоупотреблении со словом «любовь», момент альтруизма, отдавания себя другому является необязательным и, как правило, весьма кратковременным, а чувством, сопровождающим её с первого до последнего момента, чувством постоянным и ни для кого не делающим исключений, как говорят философы – имманентным, является как раз эгоизм.
В первый романтический период влюблённости, когда предмет этого чувства непомерно идеализируется и представляется бесплотным ангелом или даже божеством, далеко не каждый влюблённый думает об овладении своим предметом в физическом смысле – такая мысль часто кажется ему кощунственной, но овладеть его душой, всеми его чувствами, помыслами и желаниями, чтобы сделать его частью собственного «я», хочет каждый с самого начала.
Природный человеческий эгоизм, который воспитание приучает нас скрывать, хотя и не слишком успешно, высвобождается из-под контроля и достигает высшего своего выражения именно в период влюблённости, когда подчинение себе возлюбленного, полное им овладение становится заветной мечтой и смыслом существования. Когда Вронский влюбился в Анну Каренину, он почувствовал, «что все его доселе распущенные и разбросанные силы были собраны в одно и с страшной энергией были направлены к одной блаженной цели». Конечно, ни в чём другом Вронский не нашёл бы блаженства, как только в «победе» над Анной – выражение, которое означает успех в любви на всех языках. Но победа есть покорение, захват. А чтобы одержать её, нужна правильная стратегия, описанная Овидием в «Науке любви» и блестяще освоенная Евгением Онегиным.
Как рано мог он лицемерить,Таить надежду, ревновать,Разуверять, заставить верить,Казаться мрачным, изнывать,Являться гордым и послушным,Внимательным иль равнодушным!Как томно был он молчалив,Как пламенно красноречив,В сердечных письмах как небрежен!Одним дыша, одно любя,Как он умел забыть себя!Как взор его был быстр и нежен,Стыдлив и дерзок, а поройБлистал послушною слезой!Как он умел казаться новым,Шутя невинность изумлять,Пугать отчаяньем готовым,Приятной лестью забавлять,Ловить минуту умиленья,Невинных лет предубежденьяУмом и страстью побеждать,Невольной ласки ожидать,Молить и требовать признанья,Подслушать сердца первый звук,Преследовать любовь и вдругДобиться тайного свиданья…И после ей наединеДавать уроки в тишине!
Думается, ни у кого не возникнет сомнения, что Пушкин, усвоивший стратегию любви на собственном богатом опыте, перечислил основные её приёмы вполне правдиво. Это не сатира, а реализм, такое поведение достаточно типично для пылающих «страстью нежной». А теперь скажите: где же здесь самопожертвование? Здесь нечто прямо противоположное – азартная охота на предмет этой страсти, который сам должен стать жертвой. А если жертва сопротивляется, охота превращается в настоящую войну, которую надо во что бы то ни стало выиграть, то есть одержать ту самую «победу». И это такая война, где не соблюдаются никакие Женевские конвенции, ибо победа должна быть одержана любыми средствами, включая самые аморальные и даже подлые: обман, ложь, притворство и тому подобное. Как же мог такой чуткий к понятиям человек, как Владимир Соловьёв, усмотреть в этом неблагородном поведении «перенесение всего жизненного интереса с себя на другого»? Тут, наоборот, всё подчинено собственному интересу; самоутверждающееся «я» пытается раздуться, как лягушка из басни, путём поглощения другого «я» и включения его в свой состав. И тут ведь не отговоришься тем, что это, дескать, не любовь, – по нормам человеческого языка, которые не нами придуманы, не нам их и отменять, влюблённость есть то состояние, которое прежде всего именуется любовью. И по своему личному опыту, и по наблюдениям за другими все прекрасно знают, как тираничны бывают влюблённые, какие повышенные требования предъявляют они к своим возлюбленным, как им всего от них мало; но стоит только начаться разговору о брачной любви в теоретическом плане, будто под действием гипноза люди начинают вторить Соловьёву: «Любовь – это преодоление эгоизма». В чём тут дело?
Здесь действительно срабатывает массовый гипноз такой силы, что ему почти невозможно противостоять, гипноз общепринятой идеологии. Это – повреждение общественного сознания, которое автоматически передаётся личным сознаниям. Где-то с XV века, когда в Европе началась апостасия – процесс отпадения человека от Бога, когда на место прежней картины мира, в центре которой помещался Бог, начала исподволь готовиться новая, с человеком в центре, – всё чаще и всё громче в литературе и искусстве стали воспевать влюблённость как высшее божественное чувство, и это воспевание в конце концов превратилось в культ брачной любви. По апостасийной логике это было абсолютно закономерно, ибо культ Христа, которым жили европейцы пятнадцать веков, не соответствовал уже новому мировоззрению и ему надо было найти замену. Ничего более подходящего, чем то возбуждение, которое было у Левина на катке и бывает у всех влюблённых в первые дни, не нашлось, и его сделали предметом культа. О том, что оно быстро проходит, намеренно забыли. Это привело к тому, что романы и повести о человеческих судьбах завершались вступлением преодолевших все препятствия героев в брак, ибо дальше любовная эйфория, заставлявшая их сдвигать горы, кончалась, и писать было не о чем. Не одно столетие просуществовала эта «усечённая» литература, вырывающая из всей судьбы человека очень кратковременный период, в котором усматривалось нечто возвышенное, и это возвышенное становилось предметом обожествления. А поскольку два разных типа сакральности не могут ужиться в обществе, прежняя сакральность, источником которой был Христос, начала отходить на задний план, что и требовалось Новому времени.
Сакрализация любовных восторгов имела, таким образом, серьёзное историческое значение, выполняя роль смазки, облегчающей движение социума по пути «прогресса». Для прямого отказа от Бога людям надо было ещё созреть, а чтобы они быстрее созревали, высокие чувства, раньше адресуемые Богу, стали переадресовываться тому таинственному, огромному призраку, которого Андрей Болконский своей чуткой душой почувствовал позади Наташи, когда в нём вспыхнула любовь. Но, выполняя «социальный заказ», обожествление влюблённости производило и побочный психологический эффект, приучая людей к мысли, что в любви не может быть ничего неблагородного: ведь она, как выразился Фёдор Сологуб, «низводит небо на землю». В итоге даже гнусное поведение таких ловеласов, как Онегин, перестало осуждаться. Любовь стала оправдывать в глазах публики всё, включая супружескую измену и измену государственному долгу (отречение великого князя Константина Павловича от престола из-за женитьбы на Лович, подхлестнувшее восстание декабристов, было прощено ему сентиментальным обществом). Как же устоять перед зовом любви – ведь в ней человек обретает величайшее, неземное блаженство!
Общепринятое отождествление любовной эйфории со счастьем убедительно доказывает, что идеология действительно обладает удивительной способностью массового гипноза. Другое доказательство этого – дарвинизм. Делая какие-то невидимые пассы, он внушает нам, что человек произошёл от обезьяны, хотя это утверждение совершенно абсурдно. Оно противоречит и фактам, и логике: отсутствует промежуточное звено, и геном обезьяны меньше похож на человеческий, чем геном водяной лилии; но, даже зная об этом, мы продолжаем считать обезьяну нашим предком, будто нас кто-то зомбировал. И то же самое с влюблённостью: видя, сколько горя она подчас причиняет тому, кто не сумел от неё уберечься, как из-за неё происходят убийства и самоубийства, мы упорно повторяем подсказанные нам кем-то слова: «В любви человеку даётся высшее счастье».
Как ни прочны идеологемы, против тех из них, которые ложны, надо возражать. Попытаемся же развеять устойчивый миф о блаженстве, доставляемом любовным экстазом.