Пьер Шоню - Во что я верую
Будучи человеком веры, — она ниспослана мне благодатью, — я верю, что у жизни есть смысл, что смысл есть и у мира, что этот смысл достался нам через сохраняемую и передающуюся память, что этот смысл есть Слово, что он есть Лицо, что это — смысл какой-то одной жизни в условиях жизни вообще, что он есть некая индивидуальная история в рамках Истории, чья-то жизнь и чья-то индивидуальная история, придающие смысл Жизни, Истории и Миру. Эту веру я разделяю вместе с миллионами людей в цепи той временной протяженности, которая движется вперед, растет в объеме и, по мере своего продвижения, не перестает хранить себя от гибели.
Подобно тому как опыт какого-то индивидуального человеческого существования до определенной степени является общим для всех человеческих жизней, — вера, ничего не стоющим свидетелем которой я выступаю, является общей для сотен миллионов жизней. И, тем самым, она неповторима, как неповторимы клетки моего тела и каждая присущая мне молекула, которая входит в их состав. Я выстроил их на основании моего генетического кода. И так обстоит дело в это самое мгновение с постоянно обновляющимися тридцатью миллиардами клеток моего тела, каждую молекулу которых невозможно спутать ни с какой другой молекулой ни одной из клеток никакого другого тела. И так же обстоит дело с тремястами миллиардами существ, которых вполне можно назвать людьми и которые, по крайней мере, за сорок пять тысяч, возможно — пятьдесят тысяч лет узнали ту истину, которая делает их воистину людьми: то, что им предстоит умереть, да еще — в самом скором времени.
* * *
Для того, чтобы доверить, таким образом, «рядовому» пера написание книги в серии «Во что я верую», требовались бесстрашие и немалая толика безрассудства. Написано мною, разумеется, много. Двадцать пять тысяч страниц, сорок пять книг, несколько сот объемистых научных статей. Дело в том, что эта научная дисциплина только еще нащупывает дорогу. В то время когда я включился в разработку количественного метода в истории, делавшего свои первые шаги, — под чем следует понимать историю, которая, не довольствуясь повествованием и описанием, выстраивает серии, созидая, таким образом, статистику обществ прошлого, демографию, экономику, антропологию, социологию утраченных нами миров, — требовалось множество слов для выражения того, что успехи нашей дисциплины делают отныне возможным передать посредством минимума средств. Но со всеми этими подсчетами и суммируя и тиражи, я не выхожу за пределы трехсот пятидесяти миллионов печатных страниц, а принимая во внимание и переводы — четырехсот миллионов. Не правы те, кто упрекает меня за мои двадцать пять тысяч печатных страниц, девяносто миллионов букв, которые я нанизал за тридцать три года труда, — ставя мне в вину мое многословие. Моим четыремстам миллионам печатных страниц потребовалось меньше бумаги, чем одному-единственному бестселлеру для летнего чтения. А еще большим успехом пользуется на пляжах Нострадамус[10]. А потому — потише там! Индустриальное общество поневоле обрекает на скромность людей моего толка.
На скромность — но не на обязательное молчание.
«Наша временная протяженность — это не какое-то мгновение, замещающее любое другое мгновение». Бергсон сравнивает ее с движущимся потоком лавы. В Библии говорится, что патриархи уходили из мира насыщенные днями. Это относится и к Иову, на чью долю выпало столько же горя, сколько и радостей. «И умер Иов в старости — насыщенный днями» (Иов 42:17). Так завершается этот пророческий портрет человека, познавшего страдания. А между тем, эта временная протяженность оставляет нас неудовлетворенными. «Мы теряем лета наши, как звук. Дней лет наших — семьдесят лет; и самая лучшая пора их — труды и болезни…» Так гласит псалом 89[11], по традиции приписываемый Моисею. Время сгущается, «наша временная протяженность необратима», наше прошлое склоняется над каждым мигом нашего настоящего.
Накануне моего 58-го дня рождения — он уже позади, когда я перечитываю эти строки, — над моим настоящим склоняется куда больше прошлого, чем будущего.
И если мне есть что сказать, то попытаться это сделать следует именно теперь. То, что мне хотелось бы передать, принадлежит мне не полностью. Я немногого жду для себя. Надежда в душе едва теплится. Нам было завещано не слишком долго обдумывать то, что мы собираемся сказать, и вот как это переводится: «Не заботьтесь и не тревожьтесь о том, что собираетесь поведать нам». Я собираюсь последовать этому евангельскому призыву. Раз уж мне задан вопрос, надо приложить все силы, чтобы ответить на него.
В это я верую неуклонно.
Книга Первая Я — это некая свобода
Глава II Я — это некая свобода
Я верую неуклонно в то, что я есмь. Я вижу, что я есмь в тот самый миг, когда гляжу на себя: самосознание — страдальческое, от ран, наносимых протекающим временем, которое одновременно делает меня тем, каков я есмь. Да, я верю в то, что я есмь, я неуклонно верую в то, что я есмь в то самое мгновение, которое я сейчас переживаю. Я верую также в то вчерашнее мгновение и во все мгновения, пережитые мной и живые в моей памяти; я верую, что я есмь та самая временная протяженность, которую я вижу, ошущаю и за протеканием которой в моем существе в сторону того мига, который мне, быть может, придется пережить уже завтра, я наблюдаю; я верую в то мгновение, которое еще находится передо мной, предваряя то настоящее и то подталкивающее меня прошлое, которое и в дальнейшем станет меня подталкивать от одного мгновения к другому, от часа к часу, как оно это делает уже более полувека и будет делать, пока я смогу выговаривать слово «сегодня…» Одним словом, я верую неуклонно в то, что я — это то, что я есмь, вопреки всему тому, что давит, и терзает, и толкает меня — свободного. Таким образом, я — это свобода, сознающая себя таковой, созерцающая себя в рамках временной протяженности под взглядом близящейся смерти.
* * *
Так ли уж было необходимо, господин историк, разыгрывать из себя философа? В нашей французской традиции, — и мы не будем забираться вглубь веков, вплоть до магистров схоластики, под которыми следует разуметь христианских сыновей Аристотеля, схоластических вероучителей Средневековья, которых если еще и читают, то одни только отцы-доминиканцы, о чем остается лишь скорбеть, ибо философы схоластического толка могли бы еще научить нас многому из того, что ныне улетучивается из нашей памяти, — Декарт и Бергсон, если ограничиться величайшими ее представителями, высказались на эту тему невпример ярче и талантливее. И, конечно, уж если говорить о Декарте, то, согласен с вами, он сделал это куда лаконичнее: «…И тотчас же после этого я взял в соображение, что уж если я, посему, мыслю, что все — неверно, то мне, который мыслит таким образом, следует по необходимости быть чем-то. Заметив, что эта истина: я мыслю, значит, я существую [I] — столь неуклонна и столь достоверна, что поколебать ее не способны самые невероятные домыслы маловеров, — я счел, что без угрызений совести могу принять ее в качестве первого начала философии, отысканием коей я занимался». — Много было высказано глупостей, основанием которых делали это Cogito[12] и его место в декартовской мысли. Но какое это имеет значение, если в данном случае оказывается четко изложенным принцип очевидности самосознания, непреложной исходной данности в виде мыслящего «я»! Эта очевидность уложилась в одно предложение, делающее ненужными дальнейшие разглагольствования. Эта истина: я мыслю, значит, я существую — столь неуклонна и столь обоснованна, что поколебать её не в состоянии самые невероятные домыслы маловеров. Эту мысль можно выразить еще проще: я думаю, я есмъ; эта истина столь очевидна, что, вместе с подлинностью перекладин на моей детской кроватке, которую я обнаруживаю, углубившись в свою память, она оказывается старейшим воспоминанием, которое мне удается из нее извлечь; подлинность сознания моего бытия оказывается, наряду с подлинностью окружающего меня мира, основополагающей данностью того существа, каким я являюсь. Декарт не прав, не установив достаточно прочной связи между мыслящим «я» и находящимся передо мной объектом, с одной стороны, — и окружающим меня миром, с другой. Декарт, который, ведь, усвоил главное из урока, преподанного античной Грецией и нашими общими учителями, великими схоластами Средневековья во всей его славе, от которых он всячески открещивается, в то время как мы притязаем на родство с их помыслами, — несет ответственность за ту шизофреническую раздвоенность, на излечение от которой нам надлежит обратить все наши силы. Да, я полагаю, что «я у мира, в мире» если и не предшествует принципу «я есмь, я мыслю, я существую», то сопутствует ему, и этот кусок дерева, который не естья, эта перекладина детской кроватки, об которую я стукаюсь, которая сопротивляется мне и делает мне больно, не есть я.