Георгий Федотов - Стихи духовные
Вы поверуйте да самому Христу. (Григорьев, 289. Ср.: Вар., 98)
Леса, горы и реки, как и звери, подобны девицам — сестрам Егория, на которых от идолопоклонства выросла еловая кора. И очищение русской земли, ее космиургическое воссоздание Егорием совершается путем утверждения истинной веры. Интересно отметить, что природа и в своем падении мыслится самостоятельной, а не отраженной лишь тенью человека. Обращаясь к истинной вере, она может молиться Богу, как в стихе о Голубиной книге. Так, посылая птицу Черногар в Окиян-море, Егорий заповедует ей:
Богу молись за синё море.. (I, 432)
Вдумываясь в изображение мировой порчи в стихе о Егории, нельзя не заметить, что она не имеет глубокого характера. Расстройство мира поверхностно: оно захватывает земную кору — горы, леса, реки, — но не самое тело земли. Под нечистью, покрывающей ее, земля остается неповрежденной, — если не девственной, то матерински чистой. Среди всего космоса она образует особое, глубинное средоточие, с которым связана самая сердцевина народной религиозности{144}.
Солнце, месяц, звезды и зори — ближе к Богу: они происходят от Божия лица. Но не к ним обращено религиозное сердце народа. Греческое православие знало персонификацию мира: царя-космоса, который изображается в короне под апостолами на иконе Пятидесятницы{145}. Этому мужескому и царственному греческому образу соответствует русский — женский. Из всего космоса личное воплощение получает только мать-земля.
Мать земля — это прежде всего черное, рождающее лоно земли-кормилицы, матери пахаря, как об этом говорит постоянный ее эпитет «мать земля сырая»:
Мать сыра-земля, хлебородница. (I, 538)
Но ей же принадлежит и растительный покров, наброшенный на ее лоно. Он сообщает ее рождающей глубине одеяние софийной красоты. И, наконец, она же является хранительницей нравственного закона — прежде всего, закона родовой жизни.
К ней, как к матери, идет человек в тоске, чтобы на ее груди найти утешение. Иосиф Прекрасный, проданный братьями
К матушке сырой земле причитает: (I, 158)
«Увы, земля мать сырая!
Кабы ты, земля, вещая мать, голубица,
Поведала бы ты печаль мою». (I, 175)
К матери-земле идут каяться во грехах:
Уж как каялся молодец сырой земле:
Ты покай, покай, матушка сыра земля. (Вар., 161)
Едва ли стоит упоминать, что земля, как в греческом мифе, помогает и призывающим ее в бою героям. Федор Тирянин, утопая в пролитой им змеиной крови, обращается к земле:
Расступися, мать сыра земля,
На четыре на стороны,
Прожри кровь змииную,
Не давай нам погибнути. (I, 532)
Христианизируясь, подчиняясь закону аскезы, мать-земля превращается в пустыню — девственную мать, спасаться в которую идет младой царевич Иосаф.
Научи меня, мать пустыня,
Как Божью волю творити, Достави меня, пустыня,
К своему небесному царствию. (I, 206, сл., 209, 214)
Похвала пустыне является одной из очень древних тем монашеской литературы Востока и Запада. Но ее развитие в русском стихе подчеркивает особые интимные черты в отношении русского народа к красоте земли. Действительно, красота пустыни — главная тема стиха, который так и начинается в некоторых вариантах:
Стояла мать прекрасная пустыня, (I, 206, 214)
Так как краса пустыни — девственная, весенняя, не плодоносящая красота, то она сообщает святость материнства и весне:
Весна, мать красная. (210)
Красота пустыни безгрешна; она сродни ангельскому миру:
Тебя, матерь пустыня,
Все архангелы хвалят...
Во тебе, матерь пустыня,
Предтечий пребывает. (220, 228)
Недаром пустыня и отвечает «архангельским гласом».
Святая красота, утешая пустынника, настраивает на тихие, светлые думы:
Есть частыя древа —
Со мной будут думу думати;
На древах есть мелкия листья,
Со мной станут говорити;
Прилетят птицы райския
Станут распевати...
Это райское состояние пустынника только оттеняет суровость его телесной аскезы. Житие в пустыне жестокое:
Тут едят гнилую колоду,
А пьют воду болотну. (206)
Но и такая жизнь сладка царевичу, прельщенному красотой пустыни:
Гнилая колода Мне паче сладкого меда. (218)
Здесь возникает интересный вопрос: не создается ли конфликта между аскезой и красотой («похотью очей») и как разрешает его народный певец?
Сама диалогическая форма — беседа царевича с пустыней — дает возможность различных подходов к этой труднейшей проблеме аскетики: искушению красотой. Различия вариантов увеличивают для нас сложность проблемы, которая, несомненно, ощущается певцом, но поставлена им с чрезвычайной осторожностью. Прежде всего отметим крайние варианты:
Я не дам своим очам
От себе далече зрити,
Я не дам своим ушам
От себе далече слышать. (224)
Это крайний аскетический взгляд, указующий на опасность бесцельного созерцания. Он не характерен для господствующего настроения стиха, как и противоположный идеал беспечного любования:
Разгуляюсь я, млад юноша,
Во зеленой, во дубраве. (221)
Или же, принимая их оба, надо подчинить их основному мотиву тихого, музыкального, обращенного внутрь созерцания.
Во всем диалоге пустыни с царевичем она, мудрая руководительница, испытывает его суровостью телесной аскезы, но не предостерегает от соблазнов красоты. Есть, однако же, один, очень существенный мотив[50], проходящий сквозь все варианты, который как будто бы действительно говорит об искушении красотой:
Как придет весна красная,
Все луга, болота разольются,
Древа листом оденутся,
На древах запоет птица райская
Архангельскими голосами,
Но ты из пустыни вон изойдешь.
Меня, мать прекрасную пустыню, позабудешь. (207, 210, 212, 213)
На первый взгляд непонятно это бегство из пустыни в самом расцвете ее весенней красоты. Но следующий вариант поясняет намек пустыни:
Налетят же да с моря пташки,
Горе-горския кукушки...
Жалобно будут причитати,
А ты станешь тосковати. (232)
Мотив весенней тоски и кукушки достаточно ясен: это тонкая и скрытая форма тоски по любви. Замечательно, что не соловей, а кукушки искушают пустынника, т.е. не сладострастие, а материнство. В песне кукушки народ слышит тоску о потерянных птенцах, по своему гнезду, по родовой жизни. Таким образом, не страстный соблазн красоты искушает в природе, а материнское сердце земли противополагается девственной красоте пустыни. Но они оба благословенны. Конфликт между ними намечен необычайно тонкими чертами и не остается непреодоленным. Царевич избирает пустыню, чтобы спасаться ее ангельской красотой.
Русский певец решительно не хочет видеть в красоте земли страстных, «панических» черт. Достаточно обратить внимание на то, какие формы растительного мира символизируют красоту и силу земли. Всем древам мать — траурный кипарис, донесенный до народного воображения апокрифической книгой, рассказами паломников и крестиками из святой земли. Рядом с ним кедр и певга — все три хвойные деревья, т.е. с подсушенной жизненностью, с бессмертной, но мертвой листвой. Из родных дерев певец называет березу и рябину рядом с кипарисом для построения сионской церкви (4, 240), — плакучие деревья севера. Его любимые цветы — «лазоревые», т.е. холодного, небесного цвета. Лозы и розы, обвивающие гроб Богоматери, даны не по непосредственному видению, а сквозь церковно-византийский орнамент, в отвлечении от страстной их природы.
Когда в стихах поется о человеческой, женской красоте, то почти всегда в связи с материнством: такова красота Богородицы, матери Федора Тирянина. Несомненно, что, говоря о материнской красоте, певец имеет перед собой иконописный образ Богоматери, византийско-русский, т.е. отвлеченный от девственной прелести и даже юности. Все это возвращает нас к исходной точке: красота мира для русского певца дана не в соблазнах для страстных сил, а в бесстрастном умилении, утешительном и спасительном, но как бы сквозь благодатные слезы.
Мы уже сказали, что мать земля, кормилица и утешительница, является и хранительницей нравственной правды. Грехи людей оскорбляют ее, ложатся на нее невыносимой тяжестью.
Как расплачется и растужится
Мать сыра-земля перед Господом:
Тяжело-то мне, Господи, под людьми стоять,
Тяжелей того — людей держать,
Людей грешныих, беззаконныих. (Вар., 194)
Мы видели, что земле можно каяться в грехах (отражение старинного религиозного обычая){146}, и, при всей своей материнской близости к человеку, не все его грехи она прощает.
Во первом греху тебя Бог простит...
А во третьем-то греху не могу простить. (Ib.)
Измученная грехами людей, она сама просит у Бога кары для них:
Повели мне, Господи, расступитися
И пожрати люди — грешницы, беззаконницы...
На это Господь отвечает успокоительным обещанием своего Страшного Суда.