Славой Жижек - Хрупкий абсолют, или Почему стоит бороться за христианское наследие
Если некоторые научные подходы к новой парадигме утверждают, что мы не можем понять ее, поскольку сами еще находимся в парадигме «старой», «индустриальной», то Жижек говорит о необходимости понимания зарождения нового в терминах материального производства, в складывающейся констелляции производительных сил и производственных отношений. Жижек смещает акцент с анализа символического обмена к анализу материального производства и потребления.
Идеологический излом истории, разрыв парадигм обусловливают травму и обусловлены ею. Мы пребываем в условиях общества тщательно скрываемой травмы. Чтобы понять, что это за условия, Жижек обращается к различным традициям репрезентации травмы. Показательными представителями противоположных традиций оказываются Фрейд и Юнг. Та «пропасть, которая, — как пишет Жижек, — навеки отделяет Фрейда от Юнга», касается отношения к травме: если для Фрейда «травматичной является внешняя встреча с воплощающей наслаждение Вещью, то Юнг переписывает топику бессознательного в общепринятую гностическую проблематику внутреннего духовного путешествия самопознания» [19:12]. В традиции Фрейда—Лакана, которой придерживается Жижек, субъект предписан травмой, как тем, что его создает, тем, что его от него отгораживает, тем, что им не является и яв- ляется только им, тем, что не является им как остаток символизации, тем, что является только им в качестве гаранта символизации. Травма называется в основаниях субъективации. Травма — призрачное событие, конституируемое задним числом, но остающееся при этом вне времени, раскрывая при этом саму возможность какой–либо темпоральности. Целью психоанализа в таком случае является не исповедальная проработка травмы, но принятие того факта, что наша жизнь включает в себя травматическое основание, признание того, что именно травме субъект обязан жизнью.
Впрочем, само метафизическое понятие «субъект» оказывается в психоаналитической традиции под вопросом. Субъект возможен лишь ввиду своей нецелостности, неполноценности, расщепленности, возможен тогда, когда имеется некий материальный остаток, сопротивляющийся субъективации, когда настойчиво утверждает свое действие некий избыток, в котором субъект не может себя распознать. Этот остаток и есть травма. Субъект расщеплен и существует благодаря оказывавшейся вне его интимности, благодаря экстимной границе, установленной объектом. Парадокс субъекта заключается в том, что он существует только благодаря своей собственной радикальной невозможности. Только благодаря Другому.
2. От другого к Другому
В текстах Жижека мы постоянно сталкиваемся с понятием другой. Причем то со строчной, то с прописной буквы. Слово это указывает нам, конечно, на Лакана, который пользуется им с 1930–х гг. Впрочем, о другом говорит и Фрейд. В «Массовой психологии и анализе человеческого я» (1921) он начинает свои рассуждения о принципиальной невозможности индивидуальной психологии как таковой именно со слов о непременном, изначальном присутствии в психической жизни человека другого [Andere], который выступает в совершенно разных качествах: как образец, объект, помощник, противник [als Vorbild, als Objekt, als Helfer und als Gegner] [31:33J. Во втором семинаре (1955) Лакан дифференцирует это понятие: он различает другого и Другого. Сразу же отметим, что различение это принципиально важно для него не просто в некой гипотетической отвлеченной теории, но как раз–таки в психоаналитической практике: психоаналитик должен занимать место не другого, а Другого.
Когда в тексте мы видим другого со строчной буквы, то речь идет о другом человеке, о том, в ком отражается наш образ (другой как прообраз. Vorbild, как сказал бы Фрейд); т. е. другой, в конечном счете, не совсем и другой, он содержится во мне, он — моя проекция, точнее, мой образ, вынесенный вовне. Когда же речь идет о Другом, то подразумевается радикальная инаковость, превосходящая некоего воображаемого другого; то, что я не может полностью присвоить, то, с чем я [jе] не может окончательно идентифицировать себя [moi]. Именно Другой стоит за отношениями я и другого, если же я [jе] отождествляюсь полностью с собой [moi] как с вынесенным вовне другим, то эффект — психотический коллапс [26:336–354]. Я создает себя по образу другого и является подобием Другого.
Другой с прописной буквы принадлежит закону, закону символического порядка; это — место конституирования символического пространства речи. Речи пациента, именно поэтому аналитик должен быть не в фантазматике нарциссического отражения пациента, в другом, но в Другом. Появление Другого с прописной буквы связано с вербализацией, символическим, речью. Он не просто связан с речью, но является ее источником. Речь исходит не из я, а из Другого, и свидетельством тому служит то, что сознание не контролирует ее. Потому Лакан и говорит: «Бессознательное есть дискурс Другого». Другой — место, в котором конституируется я [je] как субъект высказывания. Лакан говорит о том, что бессознательное — дискурс Другого, конечно же, с оглядкой на Фрейда. Лакан говорит о том, что «эта мысль особенно явно выступает в работах Фрейда, посвященных тому, что он называет телепатией» [23:35], и не менее очевидна она, исходя из самой возможности свободных ассоциаций и вербализации симптома. С самого начала психоаналитической работы Фрейд прослушивает в свободных ассоциациях речь кого–то другого, парадоксальным образом не только того, кто находится на кушетке, но и того, кого на ней как бы нет. С кушетки доносится: «я такого не говорил», «нет, нет, я не то хотела сказать», «мне кажется, это говорю не я»,»как будто кто–то находится во мне и рассказывает все это»… Бессознательное проговаривается; более того, оно, как скажет Лакан, «структурировано как язык»: проявляется в фигурах речи — смещении и сгущении.
То, что «бессознательное — дискурс Другого», приводит в обществе тотальной рефлексии к тому, что я могу снять с себя ответственность за свои высказывания, ведь во мне говорит Другой, я — просто инструмент, которым пользуется идеология. Парадоксальным образом либеральное рефлексивное общество здесь, по крайней мере в одном пункте, сходится с тоталитарным режимом, в котором субъект принимает позицию объекта — инструмента удовольствия Другого. Позицию объективированного инструмента исторической необходимости Жижек и подвергает анализу в данной книге.
Кроме того, для Лакана Другой — место памяти, которое Фрейд назвал бессознательным, некой другой сценой, другим пространством представления [eine andere Schauplatz], ведь память и сознание, подчеркивает Фрейд, — взаимоисключающи. Бессознательное — психическая реальность, представление о которой мы получаем всегда уже в виде перевода, оставляя другую сцену где–то еще, не отождествляя с ней осознанное, находясь в исходном расщеплении.
Первой фигурой, которая оказывается в месте Другого, является, конечно же, мать, несмотря на то, что Другой связан с речью, символическим, отцом, законом. Одним из принципиальных моментов субъективации становится приписывание образа другого/себя дискурсивному порядку. Тебе говорят: это — ты, тебя зовут так–то, ты — такой–то… «Говорят» — говорит безличный Другой. Следующим принципиальным моментом субъективации становится история обнаружения недостаточности, нехватки Другого. Именно этот априорно кастрационный эпизод протосубъективации приводит Лакана к необходимости перечеркивания Другого (A[utre]). Несмотря на то, что отец как Другой присутствует уже в речи матери, история его конституирования вводится эдиповой ситуацией. Можно сказать, что противопоставление другого Другому — противопоставление природы культуре, противопоставление воображаемой позиции матери символической функции отца.
Субъект не только говорит в Другом, но только исходя из Другого он желает. Желание субъекта — желание Другого, говорит Лакан. Первый объект его желания — быть признанным Другим. Однако ситуация осложняется тем, что желание не только желание Другого, но и Другой в желании стоит на его пути. В ряде статей, да и в этой книге Жижек настойчиво подчеркивает еще одну роль Другого — функцию преграды, другой — это еще и «одно из имен той Стены, которая позволяет устанавливать необходимую дистанцию, гарантирующую нам, что Другой не подойдет слишком близко» [11:66]. Стена эта устанавливает дистанцию между желанием и объектом и, кроме того, порождает фантазии на тему того, что находится за ней, что из себя представляет желание Другого.