Гилберт Кийт Честертон - Писатель в газете
Не пускаясь (даже мимоходом) в давний, еще времен Свифта и Темпля, спор о сравнительных достоинствах Старого и Нового времени [58], мы можем со всей определенностью сказать, что с воспитательной точки зрения Старое время лучше Нового. Несколько серо–зеленых мазков на обрывке оберточной бумаги могут быть по–своему ничуть не хуже, чем какой–нибудь натюрморт кисти фламандского художника или «Святое семейство» — итальянского. Однако совершенно очевидно, что две последние картины гораздо нагляднее объяснят простому человеку, что представляет собой живопись. Мы слишком легко подходим к вопросу о «школах» в изобразительном искусстве. Искусство Рафаэля может быть ничуть не лучше любого другого искусства, но как «школа» оно, несомненно, предпочтительней. Импрессионизм, постимпрессионизм, пост–постимпрессионизм и так далее — это явления, которые можно превозносить или критиковать в зависимости от эстетических пристрастий каждого человека. Их можно рассматривать как конец искусства с точки зрения его целей. Их можно рассматривать как конец искусства с точки зрения его нецелесообразности. Однако, как бы то ни было, эти явления никак не назовешь началом искусства: это не возникновение, не зарождение, не исходная точка искусства. Что же представляет собой искусство, какова его первооснова, откуда взялась у людей потребность писать картины — на все эти вопросы могут дать ответ Старые Мастера. И только они.
Можно было бы привести массу примеров, но довольно будет обратиться к расхожей фразе, вызывающей привычную ухмылку у искусствоведов. Я имею в виду сочетание «сюжетное полотно». Именно в сюжетных полотнах нагляднее всего проявляется отличие старого героя, который был человеком и даже сверхчеловеком, от нового героя, который не человек вовсе. В картине Леонардо да Винчи есть сюжет, в картине Паоло Веронезе есть сюжет, в картинах кисти Тициана или Тинторетто также присутствует сюжет. Возникает вопрос: какой именно? Большинство полотен, написанных в средние века и в эпоху Возрождения, постоянно рассказывают одну и ту же историю — историю, на которой зиждется вся наша европейская цивилизация, зиждется настолько прочно, как если бы эта история была волшебной сказкой или чистейшей правдой. Неприязнь к сюжетным полотнам возникла только в наше время по той простой причине, что сюжет этот сочли скучным. Я не стану распространяться о том, устарела ли великая история о богочеловеке. Скажу лишь, что равной замены этой истории я пока не вижу.
Старые Мастера обладают и другими качествами, доказывающими, что они не только полубоги, но и великие педагоги. Я имею в виду то, что в своих картинах они неустанно взывают к народному инстинкту, заложенному и в них самих, и в их меценатах, и в толпе их неискушенных почитателей. Обратимся в качестве примера к ясности и цельности их картин. В «Видении суда» Микеланджело перед нами предстает настоящий человек на настоящих небесах. Человек дышит. Небо сияет. Просвещенному зрителю это может показаться неправдоподобным, зато куда более правдоподобной покажется эта же картина непросвещенной толпе, на фоне которой культурные знатоки выглядят жалкой горсткой ничтожных отщепенцев. Для всего человечества, для людей неприхотливых и естественных изображение живого человека на ясном небе отнюдь не покажется неправдоподобным. Более того, такое изображение будет восприниматься более правдоподобным, чем импрессионистический портрет конкретного человека или постимпрессионистическая зарисовка конкретного места.
А потому я ратую за обращение к Старым Мастерам ради того преданного глубокому забвению дела, которое зовется народным образованием. Наши историки лгут гораздо больше, чем наши журналисты; наши модные концепции прошлого меняются с каждой новой модой, и, как и всякая мода, эти концепции капризны и отвратительно вульгарны. Зато не лгут выцветшие краски и старые холсты, и твердость их рисунка, богатство красок, откровенная искренность их тематики способны еще многое поведать нам. Я вовсе не хочу сказать, что мы вновь впали в варварство. Я хочу сказать только, что есть чему поучиться у Старых Мастеров.
ИЗ КНИГИ «ЕРЕТИКИ» (1905)
БЕРНАРД ШОУ [59]
В старые добрые времена, когда не ведали нынешнего уныния и милый, уютный Ибсен наполнял нашу жизнь здоровой радостью, а сентиментальные романы забытого Золя вносили в наш дом чистоту и веселье, считалось, что плохо, если тебя не понимают. Нужно подумать о том, всегда ли это плохо. Если враг не поймет нас, он не узнает нашего слабого места и попытается ловить птицу сетью, поражать рыбу стрелой. Приведу современный пример. Здесь прекрасно подойдет Остин Чемберлен. Он непрестанно побеждает или обходит своих врагов, ибо истинные его достоинства и недостатки сильно отличаются от тех, которые видят в нем и противники, и сторонники. Для сторонников он — человек дела, для противников — грубый деляга, тогда как в реальности он прекрасный оратор и романтический актер. Ему доступна самая суть мелодрамы — он умеет казаться одиноким и загнанным, хотя его поддерживает огромное большинство. Толпа так рыцарственна, что ее герой должен быть несчастным; это не лицемерие, а дань, которую сила платит слабости. Нелепо — и все же красиво — его заявление о том, что его город остался ему верен. Он носит в петлице яркий и странный цветок, словно второстепенный поэт из декадентов. Что же до грубости и практичности и призывов к здравому смыслу, все это — самый обычный ораторский прием… Цель у оратора — иная, чем у поэта или скульптора. Скульптор должен убедить, что он скульптор, оратор — что он не оратор. Примите Чемберлена за грубого практика, и дело его в шляпе. Стоит ему сказать что–нибудь про империю, как все закричат, что, когда приходит час, простые, практичные люди изрекают великие истины. Стоит ему пуститься в пустую риторику, знакомую любому актеру, и все признают, что, в конце концов, у деловых людей — высокие идеалы. Планы его развеялись дымом, он ничего не сделал, только все запутал. Он трогает сердце, как тот кельт у Мэтью Арнолда, который «шел в бой и никогда не побеждал» [60]. Поистине, это какая–то гора проектов и неудач. Но все же — гора; а горы романтичны.
Есть и другой человек в нашем мире, обретший радость непонимания. Он во всех отношениях непохож на Остина Чемберлена. Те, кто спорит с Бернардом Шоу, и те, кто с ним согласен (если такие люди есть), считают его смешным и занятным, как фокусник или клоун. Все говорят, что его нельзя принимать всерьез; что он защищает и бранит, следуя собственной прихоти; что он готов на все, только бы вызвать удивление и смех. Это не просто ложь, это — полная противоположность правде. С таким же успехом можно сказать, что Диккенсу не хватает неистового пыла Джейн Остин. Сила и слава Бернарда Шоу — в его удивительной последовательности. Он хорош не тем, что прыгает сквозь обруч или стоит на голове, а тем, что он день и ночь защищает свою крепость. Быстро и строго прилагает он свои принципы ко всему, что случается на небе и на земле. Мерка его неизменна. Слабые разумом мятежники и слабые разумом противники перемен ненавидят (и боятся) в нем именно это. Им ненавистно, что ценности его так тверды, закон — так суров. Можно нападать на его веру, что я и делаю, но совершенно невозможно обвинить его в непоследовательности. Если он не любит беззакония, он не потерпит его ни в социалисте, ни в империалисте. Если он не любит пылкого патриотизма, он не потерпит его ни в бурах, ни в англичанах, ни в шотландцах. Если он не любит уз и обетов брака, еще более претят ему обеты и узы незаконной любви. Если он обличает безответственность веры, он обличит и безответственность искусства. Он угодил богеме, провозгласив, что женщины равны мужчинам, но сильно рассердил ее, прибавив, что и мужчина равен женщине. Справедливость его безошибочна, как механизм; в нем есть что–то страшное, как в машине. Причудлив и дик, своенравен и непредсказуем не Шоу, а самый обычный министр. Это сэр Майкл Хикс–Бич прыгает сквозь обруч. Это сэр Генри Фаулер стоит на голове. Важный и уважаемый политик и впрямь непрестанно меняет позицию; он готов защищать что угодно, и его не примешь всерьез. Я прекрасно знаю, что скажет Шоу через тридцать лет. Он скажет то же самое, что говорит сейчас. Когда через тридцать лет я встречу старца с седой бородой до земли и произнесу: «Женщин обижать нельзя», почтенный патриарх поднимет иссохшую руку и собьет меня с ног. Да, мы знаем, что скажет тогда Шоу. Но какой пророк и оракул посмеет предположить, что скажет тогда мистер Асквит?
Почему–то считают, что отсутствие убеждений дает уму живость и свободу. Это не так. Тот, кто во что–нибудь верит, ответит точно и метко, ибо оружие его при нем, и мерку свою он приложит в мгновение ока. Человеку, вступившему в спор с Бернардом Шоу, может показаться, что у того десять лиц. Так человеку, скрестившему шпагу с блестящим дуэлянтом, может показаться, что у того — десять клинков. В том–то и дело, что клинок — один, но очень верный. Глубоко убежденный человек кажется странным, ибо он не меняется вместе с миром. Миллионы людей считают себя здравомыслящими, потому что они успевают заразиться каждым из модных безумий; вихрь мира сего втягивает их в одну нелепость за другой.