Митрополит Антоний Сурожский - Человек перед Богом
Второй пример — человека, которого я очень близко знал. Он был старше меня значительно, участник первой мировой войны, где он потерял руку; он вместе с матерью Марией Скобцовой спасал людей во время немецкой оккупации — Федор Тимофеевич Пьянов. Его взяли немцы в лагерь, он четыре года там был, остался в живых. Когда он вернулся, я его встретил случайно на улице, говорю: Федор Тимофеевич, что вы принесли обратно из лагеря, с чем вы вернулись? — Я вернулся с ужасом и тревогой на душе. — Вы что, потеряли веру? — Нет, — говорит, — но пока в лагере я был жертвой жестокости, пока я стоял перед опасностью не только смерти, но пыток, я каждую минуту мог говорить: Господи, прости им, они не знают, что творят! И я знал, что Бог должен услышать мою молитву, потому что я имел право просить. Теперь я на свободе; наши мучители, может быть, не поняли и не раскаялись; но когда я говорю теперь: Господи, прости, они не знают, что творят, — вдруг Бог мне ответит: а чем ты докажешь искренность своего прощения? Ты не страдаешь, теперь тебе легко говорить… Вот это тоже герой прощения.
И я глубоко уверен, что в конечном итоге, когда мы все станем на суд Божий, не будет такой жертвы, которая не станет в защиту своего мучителя, потому что раньше, чем придет время окончательного Страшного суда над человечеством, каждый, умерев, успеет на себя взглянуть как бы в зеркале Божества, увидеть себя по отношению ко Христу, увидеть, чем он был призван быть и не был, и не сможет осудить никого. Рассказ Гоголя о страшной мести: немыслимо, чтобы кто-нибудь сказал: прокляни его, брось в вечную пропасть!.. Вот моя реакция на это, и я это пережил в известной мере.
А если в течение жизни человек проклинал людей, ненавидел?
Я не знаю, но я не могу себе представить, что перед лицом вечной муки кто-нибудь сказал: пусти меня в рай, а его прокляни на веки вечные!.. Я не могу себе представить, чтобы человек, который о другом скажет: прокляни его на веки вечные! — мог бы войти в рай.
Мы относимся к Евангелию как к слову Божию. Предположим, христиане спасаются вне зависимости от всего. Как тогда относиться к тому, что Христос говорит: Кто не будет крещен водою и духом, тот не войдет в Царство Божие, кто не будет есть Плоти и пить Крови Моих, тот тоже не войдет в Царство Божие? В Евангелии есть слова о геенне огненной. Если слово Божие истинно, а я его ставлю под сомнение, то как быть?
Поставьте это в параллель со словами Христа, когда Его распинали: Он прощал распинателей. Его слово твердо. Нельзя забыть, что Он сказал: Я вам дал пример, которому вы должны следовать… Я думаю, что нельзя просто брать одну цитату и на ней все строить.
Что касается крещения и причащения… Если человек понимает, что он делает, и отвергает Бога, это одно; но если человек просто не имел доступа к христианской вере? Скажем, тысячелетиями где-нибудь в центральной Африке, в Америке жили люди, до которых не дошла евангельская проповедь; неужели они будут прокляты просто потому, что им не посчастливилось родиться на христианской земле? Митрополит Московский Платон (Левшин) говорил: не лишение таинства, а презрение к таинству влечет за собой осуждение. То, что человек лишен чего-то не по своей вине, его не осуждает.
С другой стороны, они Евангелие встречают не как книгу, потому что не у всех есть возможность в руках его держать, а в лице христиан. Можно ли сказать (я о себе не могу этого сказать), что человек меня встретит, посмотрит и подумает: в этом человеке есть нечто, чего я никогда не встречал среди неверующих и язычников!.. И через мою личность — не слова, а личность — подойдет к евангельской теме? Если мы являемся как бы ширмой между Богом и людьми, то невозможно осуждать невидящих. Слишком легко было бы сказать человеку то или другое; он возразит: а почему ты этого сам не делаешь? Если это истина, если это правда, почему ты не касаешься ее хоть пальчиком?.. Мы как бы заявляем своим поведением, своей личностью, что мы устами-то исповедуем, но жизнью не готовы исповедать. И отвечать будем за это мы, а не тот, который из-за нас не сможет поверить благовестию Христову. Люди, встречавшие Серафима Саровского или Сергия Радонежского, в них видели сияние вечной жизни; а о нас что можно сказать? (Я не говорю о вас лично, я говорю о себе или о христианском мире в широком смысле.)
Святитель Игнатий Брянчанинов причислен к лику святых. В своем «Слове о смерти» он широко использует святоотеческую литературу. Как относиться к этому произведению — уже ныне святоотеческому? Допустим, до канонизации можно было бы отнестись с сомнением к его "опыту о смерти", а сейчас, когда он святой отец?
Я богословски не образован вовсе, я знаю единственно святоотеческую аскетическую литературу, потому что когда я думал когда-нибудь стать священником, я спросил отца Георгия Флоровского, что мне делать, чтобы готовиться. Он ответил: читай святых отцов первые пятнадцать лет, а потом придешь и спросишь. И вот, я читал отцов первые пятнадцать лет, а потом его спросил дальше. И я думаю, что в святоотеческом опыте очень много оттенков. Можно собрать вместе все сказания одного или другого рода, что в значительной мере зависит от того, какой у вас склад. Амвросий Оптинский говорил, что из сурового человека получится только суровый святой, а из мягкого только мягкий. Не потому что один хорош или плох, а потому что святость не снимает человеческих свойств. То, что я сказал раньше о силе прощения, я с такой страстью воспринимаю, что иначе не могу. У меня глубокая, страстная уверенность, что если человек скажет Христу: да, он был причиной моего несчастья, но я его прощаю, — Христос не скажет: Я — нет!.. Не могу просто в это поверить.
Смерть — такой знаменатель, при котором любой земной числитель все равно никак не умножает эту дробь. Если мы помним о смерти, то грешить не будем. Но как помнить? Мы забываем все время. Люди, которые пережили то, о чем вы говорили, уже отмечены как бы, у них и взгляд другой, а как только забывают, они такие же, как мы…
Для начала можно себе напоминать, когда вспомнится, и чем чаще себе напоминать, тем чаще и вспоминаешь. Кроме того, мы часто не помним то и другое, потому что не живем в данную минуту; мы живем или воспоминанием вчерашнего, или планами на будущее, но в данное время очень мало кто живет. Есть детский рассказ, как мудрецу задали три вопроса: какой самый важный момент в жизни? какой самый важный человек на свете? какой самый важный поступок? Если в три дня не дашь ответ, тебя высекут на площади… Как во всех детских сказках, он ходит туда-сюда, не находя ответа, и, наконец, набредает на девчонку, которая сторожит гусей. Та его спрашивает: что у тебя такой несчастный вид? Он ей рассказал. — А в чем дело? Очень просто: самый важный момент жизни — теперешний, потому что прошлого нет, а будущее не пришло. Самый важный на свете человек — тот, с которым ты сейчас находишься, потому что другого нет; а самый важный поступок на свете — сейчас по отношению к этому человеку сделать то, что нужно.
У меня два случая были, из которых я не то что научился, но которые просто меня надоумили. Первый был на войне, во время первых боев. Привели, помнится, одиннадцать раненых солдат. Это был мой первый контакт с людьми прямо с поля битвы. У них был еще ужас, страх на лице. Я на них посмотрел и подумал: я как можно скорее должен сделать для них — для каждого — что могу, чтобы следующий не ждал слишком долго. Я работал, как мог быстрее, и отправлял их в больничную палату. Потом пошел туда и обнаружил, что я ни одного из них не могу узнать, потому что я смотрел им на грудь, на ноги, на живот, на плечи — в общем, на раны, а на лица не смотрел (никто из них не был ранен в лицо). А они все оставались в том же состоянии шока, потому что они его не изжили. Когда следующая группа раненых была приведена, я, наученный первым опытом, решил, работая руками, с ними разговаривать, потому что можно сделать руками очень многое, пока говоришь и смотришь на человека. Я смотрел каждому в лицо и ставил ему вопросы; потом, глядя, конечно, на свои руки и на его раны, делал то, что надо. Я его спрашивал: как тебя зовут? Где тебя ранило? Очень ли было страшно?.. — вопросы незатейливые, но такие, чтобы он успел за то время, что я занимался им, вылить свой страх, вылить свой ужас. И когда потом я их застал в палате, во-первых, я их узнал в лицо, и, во-вторых, я обнаружил, что шок прошел, потому что за этот короткий разговор они успели вылить свои чувства.
Второй поучительный случай был во время немецкой оккупации. Я тогда был во французском Сопротивлении, и меня в метро арестовали. Была в этом событии комичная сторона, была и очень реальная. Комичная сторона была в том, что меня сцапали, потребовали бумаги, посмотрели, что моя фамилия по западному через два "о" пишется (Bloom), решили: "Вы английский парашютист". Я говорю: слушайте, если бы я был английский парашютист, я бы назывался самым французским именем!.. — Пожалуй, может быть; но вы все равно иностранец. — Да. — Что вы такое? — Я русский. — Врешь! — Нет, не вру… Мне говорят: нас учили, что у русских глаза раскосые и скулы выделяются. — Простите, вы путаете нас с китайцами… Он не согласился, позвал пятерых других: он говорит, что он русский. Те хором: врет — у русских глаза раскосые и скулы выдаются!.. Ну, я успокоился, раз не могу им доказать. Он отправил других и меня спрашивает: а что вы о войне думаете?.. А ясно было: я арестован, значит, что бы я о войне ни думал, конец тот же будет. Я решил хоть в свое удовольствие ему ответить и говорю: чудно идет война! — Что вы хотите сказать? — Мы же вас бьем везде!.. Он опешил, посмотрел и вдруг говорит: вы что, действительно боретесь с фашизмом? — Да. — Знаете, эту дверь еще никто не сторожит, бегите! И я ушел, не задерживаясь. Должен сказать, что я перед ним виноват: я его даже не поблагодарил прилично.