Джордж Макдональд - Сэр Гибби
— Что–то я не вполне Вас понимаю, э–э–э…Донал, кажется? Да, Донал Грант. Я прекрасно Вас помню. Знаете, я всегда пытался показать Вам разницу между настоящим поэтом и простым стихоплётом и, честно говоря, надеялся, что уж сейчас–то, после всех моих трудов, Вы будете знать немного больше о сущности и природе поэзии. Олицетворение — это риторическая фигура, которой пользуются все поэты до единого.
— Так–то оно так, да только бывает истинное олицетворение, а бывает ложное, и любой поэт знает, чем они отличаются. Ой, да знаю я, ты сейчас накинешься на меня со своим Байроном, — воскликнул Донал, и Фергюс покачал головой, как бы отметая несправедливое обвинение, — но даже поэт не способен творить поэзию из лжи! И если человек в одном из самых прекрасных своих стихотворений вдруг начинает нести всякую чушь про рождение молодого землетрясения — нет, вы представляете? Как будто землетрясение может состариться! Сплошное словотрясение да и только! — тогда он, конечно, может говорить всякую ерунду и про то, как волны сражаются со скалами, или про ещё что–нибудь такое!
— Но разве Вы сами не видите? — спросил Фергюс, показывая на мощную волну, только что с рёвом откинувшуюся назад и расплескавшуюся далеко у них под ногами. — Разве эти волны не подтачивают скалы день за днём и год за годом?
— Тогда куда же подевалось твоё сравнение? Насчёт тщетности человеческих усилий? Но я вообще не об этом! Я только хочу сказать, что эти волны вовсе и не собирались подтачивать скалы! Скажем, зачешется у быка бок, он потрётся о дерево — так не собирается же он его свалить! Так и они!
— Ну конечно! Олицетворяя силы природы, мы и не утверждаем, что они знают, что делают!
— Тем более важно не приписывать им ничего кроме того, чем они заняты на самом деле!
— Но если силы природы не осознают своей цели, как же Вы можете говорить, что они чем–то заняты?
— У каждой вещи на свете есть своё занятие, и если она сама не знает своего предназначения, тут–то как раз и пригодится истинное олицетворение. Почему бы поэту не наделить эту вещь смыслом и стремлением к тому, в чём и заключается её истинная сущность, для чего она и была создана с самого начала? Ведь в этом и состоит истина! Эх, Фергюс, ни с кем твои волны не сражаются! Они всего лишь часть великой гармонии омовения и очищения. Они трудятся, как домовитая служанка, трудятся день и ночь, чтобы отмыть мир до блеска, и поют ему дивные, чудные песни. На твоём месте я не стал бы рассказывать людям такой чепухи. Я бы сказал им, что человек, не делающий в мире того, что должен бы делать (причём, как следует, по–честному) не сравнится не то что с китом, но даже с пескарём! Потому что эти–то малые твари как раз и творят волю Того, Кто их сотворил, — каждым взмахом своих плавников, вместе с волнами, бьющимися о скалы. Потому что смысл тут один — держать море в чистоте и порядке. Когда я лежу порой в постели и меня вдруг касается лёгкое дуновение, я смотрю вверх и вижу, что надо мной пролетел мотылёк. И тогда я думаю, что все проклятия на свете — это всего лишь благословения, которых мы пока не понимаем, и что каждый мотылёк, каждая мошка, каждый пузатый шмель, гудящий басом (не говоря уж о голубях, ласточках, воронах, коршунах, совах, могучих орлах и пёстрых бабочках) своими крылышками просто гоняют воздух туда–сюда, чтобы всякая нечистота в нём не задерживалась, а тут же переворачивалась и исчезала. Это я в прошлом семестре узнал, из химии! Я и сам готов делать так, чтобы воды и воздух вокруг не застаивались, а значит, исполнять своё дело, махая… — да хоть крыльями, хоть хвостом! Ах, как же дивно всё сотворено! И всё это дышит, движется и существует в одном большом мире, где царят гармония и порядок. А всё почему? Да потому что все твари делают своё дело, и никто из них не бездельничает. Так что это ерунда, что одно в природе сражается с другим или вдруг начинает о чём–то беспокоиться. Разве когда дело доходит до людей и диких зверей — вот уж там–то сражений да крови предостаточно!
Всё это время Фергюс тыкал в землю концом своей трости, снисходительно улыбаясь.
— Надеюсь, милые дамы, этот поток варварского красноречия не слишком утомил Вас, — насмешливо произнёс он.
— Вижу, Вы не очень–то высокого мнения о наших умственных способностях, мистер Дафф, — ответила миссис Склейтер.
— Я могу судить только по себе, — парировал он с некоторым раздражением. — По чести я не могу сказать, что понял всё, что хотел сказать наш общий друг. А Вы?
— Всё до единого слова, — ответила миссис Склейтер.
В этот момент огромная волна с ужасающим грохотом обрушилась на маленькую бухточку как раз под тем утёсом, на котором они стояли.
— Видишь, Донал, это твоя служанка веником машет! — сказала Джиневра.
Все рассмеялись.
— Всё зависит от того, как на это посмотреть, — сказал Фергюс и замолчал, правда, решив про себя убрать из проповеди слова о бессмысленных волнах, тщетно бьющихся о скалы, пытаясь их сокрушить, и вместо этого вставить что–нибудь про зимний ветер, бессмысленно швыряющий снег туда–сюда.
Несколько минут никто не говорил ни слова.
— Ну что ж, сегодня суббота, завтра, как вы знаете, у меня рабочий день, — нарушил молчание Фергюс. — Мисс Гэлбрайт, не дадите ли Вы мне свой адрес, чтобы я мог навестить Вашего отца?
Джиневра рассказала ему, где они живут, но прибавила, что ему вряд ли удастся увидеть отца: последнее время он нездоров и никого не принимает.
— В любом случае, я хотел бы попытаться, — галантно возразил Фергюс и, раскланявшись с дамами и кивнув молодым людям, повернулся и зашагал прочь.
Некоторое время все молчали. Наконец Донал заговорил:
— Бедный Фергюс, — сказал он со смешком. — Он хороший человек и во многом мне помог. Но стоит мне представить его проповедником, мне всё время кажется, что я вижу перед собой какого–нибудь египетского жреца, стоящего на пороге великих стамбульских ворот, который дует и дует изо всех сил, чтобы не пустить в город ливийскую пустыню. А сзади, за жертвенником, сидят четыре огромных каменных бога и смеются над ним.
Потом Джиневра задала ему какой–то вопрос, и они ещё долго говорили о правде и лжи в поэзии, в результате чего миссис Склейтер почувствовала, что не зря подружилась с этим деревенским пареньком в странной одежде, и начала раздумывать, нельзя ли внушить мистеру Склейтеру, что этот молодой человек достоин гораздо более высокой участи.
В понедельник Фергюс отправился с визитом к мистеру Гэлбрайту. Как и предупреждала Джиневра, её отец так и не вышел из своей комнаты, но Фергюс был отнюдь не разочарован. Почему–то он взял себе в голову, что Джиневра приняла его сторону, когда этот невоспитанный нахал так грубо (не говоря уже о неблагодарности) на него накинулся, и поэтому был рад снова с ней увидеться и поговорить. Джиневра посчитала, что будет несправедливо припоминать ему грехи его юности и держать на него зло за то, как он поступил с Гибби. Но он всё равно ей не нравился. Она даже не могла сказать почему. На самом деле она чувствовала, хотя и не могла ясно это выразить, что он какой–то ненастоящий. Ей казалось, что он неприятен ей из–за того, что и его обхождение, и манера одеваться выказывали в нём одно весьма одиозное явление: изысканного джентльмена. Хорошо ещё, что она ни разу не слышала его проповедей. Тогда он нравился бы ей ещё меньше, потому что ничего не говорил без тонкого расчёта и тайного умысла, всегда выбирал слова подлиннее, обожал драматические эффекты и всегда чётко помнил, где следует взмахнуть одной рукой, когда надо поднять обе руки к небесам, а когда приложить к глазам большой носовой платок из лучшего в городе батиста.
Ещё задолго до того, как он ушёл, Джиневра порядком устала от его общества и потом, сидя рядом с отцом, обнаружила, что не помнит ни одного слова из того, что он сказал. Кроме того, она не смогла дать отцу вразумительного ответа на вопрос, почему этому молодому человеку понадобилось так долго у них сидеть, и поэтому в следующий раз, когда Фергюс пришёл к ним с визитом, к немалому облегчению Джиневры, мистер Гэлбрайт всё–таки нашёл в себе силы принять его и вышел в гостиную. Таким образом, лёд был сломан.
Располагающе–вкрадчивые манеры гостя и его явное почтение к своему бывшему хозяину так подействовали на мистера Гэлбрайта, что несчастный вновь почувствовал себя полноправным лэрдом. Это так согрело его безвольную душу, что, провожая мистера Даффа к дверям, он сердечно пригласил его зайти к ним ещё раз.
Фергюс не преминул воспользоваться этим приглашением и на этот раз явился вечером. Он прекрасно помнил прежние привычки лэрда и поэтому немедленно предложил ему сыграть с ним в триктрак. Его расчёты оправдались, и вскоре он стал проводить в обществе старого лэрда, по меньшей мере, один вечер в неделю, по понедельникам. Джиневра была настолько благодарна ему за внимание к её отцу и усиленные старания вывести его из мрачной подавленности, что мало–помалу начала выказывать ему свою благосклонность.