Вольф Мессинг - Я – телепат Сталина
Пилсудский спросил, не хотел бы я продолжить службу в Варшаве. Я понял, что ему хочется иметь меня под рукой, и ответил согласием. Возможно, что я, сам того не желая, внушил ему мысль о смене места моей службы. Пока меня под конвоем вели по Варшаве, я не переставал удивляться тому, как за каких-то два месяца я отвык от городской жизни. Все мне казалось в диковинку: нарядные люди, чистые тротуары, спокойная, размеренная городская жизнь. Пилсудский определил меня в писари при штабе. Почерк у меня плохой, грамотностью я особо не отличался, но возражать не стал – маршалу виднее. Подумал, что переписывать слово в слово я как-нибудь смогу. Тем более что далеко не всякому писарю приходится писать. Некоторые принимают бумаги и раскладывают их по папкам. Я справлюсь. У меня никогда не было проблем с тем, чтобы освоиться на новом месте. Улавливая мысли моих коллег, я сразу знал, где что находится, что надо делать и даже то, кто с кем в каких отношениях состоит. Во время службы санитаром мне приходилось держать себя в руках, чтобы не броситься выполнять приказание еще до того, как оно было высказано.
Остаться в Варшаве мне хотелось еще и потому, что в Варшаве было и должно было быть спокойно. Варшава оставалась за пределами театра военных действий. Продолжая службу в Варшаве, мне не пришлось бы отступать и наступать вместе со всей армией. Должен сказать, что никакого патриотизма у меня не было. Какой патриотизм может быть у еврея в польской армии? Меня регулярно оскорбляли, вроде бы в шутку, но в самом деле всерьез. Если мимо пробегала свинья, мне кричали: «Мессинг, вот твой обед!» И то была самая невинная из «шуток». Патриотизма не было. Были раненые, которые нуждались в моей помощи. Я помогал раненым людям, не думая о победах. Меня интересовал только конец войны, конец моей службы.
На прощанье Пилсудский подарил мне золотые часы. Он был щедрым человеком, любил награждать и одаривать тех, кто отличился или чем-то ему угодил. Часы мне пришлось продать в 1925 году, когда я оказался в стесненных обстоятельствах. Меня определили писарем в один из штабов, но на самом деле исполнял я обязанности курьера. Очень приятные обязанности. Целый день гуляешь по городу, а не сидишь в душной канцелярии. Иногда удавалось повидаться кое с кем из варшавских знакомых. Еще находясь на военной службе, я договорился о сотрудничестве с Леоном Кобаком, о котором был наслышан как о человеке неслыханных деловых способностей. Леон согласился стать моим импресарио с одним условием – что вне сцены я буду во всем его слушаться.
Мне казалось (даже Мессинг может ошибаться), что Пилсудский вскоре пожелает встретиться со мной снова, но это «вскоре» растянулось почти на четырнадцать лет. Наша вторая и последняя встреча с маршалом Пилсудским произошла в ноябре 1934 года, вскоре после подписания договора о ненападении между Польшей и Германией[28]. Пилсудский не верил Гитлеру (этому негодяю никто не верил) и был очень обеспокоен будущим Польши. Пилсудский вызывал у меня уважение. Он уже был болен, он знал, что в будущем году умрет, но он беспокоился не о своих дочерях, про их будущее он меня не спросил, а о своей любимой Польше. Польша была его любимым детищем, ей он отдал всю свою жизнь. Судьба помотала его изрядно, прежде чем вознесла на самый верх. Он многое пережил. Его жизнь не была похожа на спокойную жизнь обычных аристократов.
«Что будет с Польшей?» – спросил Пилсудский. Я не смог тогда ответить на этот вопрос. Картина будущего открылась мне тремя годами позже, а пока что, сколько я ни силился прозреть будущее, у меня ничего не получалось. Но при этом я видел себя на востоке, в Советском Союзе. Косвенно это давало какие-то ответы, но к судьбе Польши они не имели никакого отношения. «Не знаю, – ответил я. – Не могу увидеть». На том наш разговор закончился. Других вопросов Пилсудский мне не задавал.
Мне скоро исполнится семьдесят пять лет. Три четверти века, как говорит один из моих друзей, прекрасный цирковой артист. Он все считает на четверти. Я бы мог слукавить, чтобы поддержать свою репутацию. Мог бы написать, что предсказал Пилсудскому все, вплоть до того, кто победит во Второй мировой войне. Мог бы написать и больше из того, что вижу сейчас. Но я взялся за перо, то есть за шариковую ручку, только для того, чтобы написать правду о себе. Правду! Если я начну лукавить, мои труды (а вся эта писанина дается мне очень трудно) потеряют свой смысл. Поэтому я пишу правду. Всегда. Даже в тех случаях, когда она идет во вред моей репутации.
Больше мы с Пилсудским не встречались. О его кончине я узнал во Франции, в Марселе. Если бы смог, то непременно проводил бы его в последний путь. Ко всему, что связано со смертью, я отношусь с огромным почтением. Тайна жизни и смерти – величайшая из тайн человечества. Когда умирает кто-то из знакомых мне уважаемых мною людей, я стараюсь присутствовать на похоронах. Своим присутствием я отдаю последний долг умершему. Это очень важно для меня. Но в то же время я не люблю делать культа из всего, что связано со смертью. У живых свой мир, у мертвых свой. Нельзя одновременно жить в двух мирах. Как бы ни был близок и любим человек, не стоит умирать с ним «за компанию». Каждому свой срок. У каждого свой путь[29].
Моя жизнь между двумя мировыми войнами
То было золотое время, когда закончилась одна война, а о том, что начнется вторая, еще никто не знал. Я тоже не знал до поры до времени. Я был молод, я радовался жизни, я хотел жить, любить, наслаждаться жизнью. Мой новый импресарио Леон Кобак оправдал мои надежды. Он умел заключать выгодные контракты. Порой мне казалось, что его телепатические способности ничуть не уступают моим, настолько хорошо он вел переговоры. «Деньги отпирают все двери» и «Деньги притягивают деньги», – любил повторять он. Деньги были для Леона всем. Такие люди, как он, неприятны в качестве друзей, потому что, кроме денег, с ними говорить не о чем, но выгодны в качестве деловых партнеров. Особенно для таких неприспособленных к ведению дел людей, как я. Я ужасно непрактичен. Это заметил еще мой отец. Он ласково называл меня мишугенером[30], потому что я не видел выгоды там, где ее видели мои братья. Дурачкам везет. Дурачок остался жив, а все его умные родственники погибли[31].
Я непрактичен. Леон обманывал меня. Он клал в свой карман больше, чем полагалось по уговору между нами. Я знал это, но помалкивал, потому что Леон обеспечивал мне такой заработок, о котором я и мечтать тогда не мог. За какой-то год я встал на ноги, хорошо оделся, начал помогать родным. Вскоре, правда, остался без гроша в кармане и был вынужден продать все ценное, что у меня было, включая и подаренные Пилсудским часы, но благодаря стараниям Леона снова начал зарабатывать. Жизнь то возносит человека вверх, то швыряет его вниз. Сколько раз меня возносило! Сколько раз швыряло вниз! Больше уже не вознесет и не швырнет, все позади. Но приятно вспоминать, как возносило и как швыряло.
В августе 1925 года в Лодзи я встретил свою первую любовь. Скоро мне должно было исполниться двадцать шесть лет (весьма солидный возраст), а я до сих пор не имел понятия о любви. Какие-то женщины мелькали в моей жизни, но чувства к ним были мимолетными, далекими от чего-то серьезного. По характеру моей деятельности я не был обделен женским вниманием, но внимание вниманию рознь. Между вниманием и чувством, настоящим чувством, лежит целая пропасть. Далеко не всякая интрижка может вылиться в чувство. Скажу иначе – чувство с самого начала выглядит чем-то большим, нежели простая интрижка.
Мою первую любовь звали Лея Гозман. Она была дочерью текстильного фабриканта. Кем еще могла быть красивая девушка в Лодзи, как не дочерью текстильного фабриканта?[32] Мы познакомились случайно, в ресторане. Она с родителями сидела за соседним столиком. Я уловил ее интерес ко мне. Мы обменялись взглядами. Она тут же отвернулась, боясь, что заметит отец, и пожалела о том, что не может со мной познакомиться. Сожаление было напрасным. Я уже знал, кто она, как ее зовут, знал, где она живет. Не желая смущать понравившуюся мне девушку, я продолжил беседу с Леоном. Мы, как обычно, обсуждали предстоящие выступления. С Леоном можно было говорить только о делах, ничто иное его не интересовало. Стоило заговорить о чем-то другом, как Леон становился глухонемым, ничего не слышал и ничего не отвечал. Люди, которые являются фанатиками своего дела, вызывают у меня уважение. Я и сам такой же фанатик. Но Леон вызывал не столько уважение, сколько сострадание. Нельзя же так себя обкрадывать, думал я. В жизни есть много хорошего помимо работы. Для меня, например, может стать подарком погожий солнечный день, улыбка красивой девушки или картина художника. Я очень люблю живопись, могу часами стоять перед понравившейся картиной. Я люблю вкусную еду, хорошие напитки. Я люблю все радости жизни, разве что музыка не так доступна моему восприятию, как хотелось бы. Музыку я чувствую плохо. Не могу насладиться всей ее глубиной. Аида иногда подшучивала над этим. У Леона же на уме было только одно – дело, прибыль, деньги. Если мне не изменяет память, в тот вечер он уговаривал меня довести количество выступлений до трех в день, а я объяснял ему, что два – это мой предел. Да, тогда я был молод и мог давать два выступления в день. Сейчас в это уже не верится. Сейчас мой предел – два выступления в неделю. Там, где молодое дерево гнется, старое ломается. Помню, как Леон сказал мне однажды: «Плохо, что у тебя такая оригинальная внешность. Если бы ты выглядел попроще, я бы быстро нашел тебе двойника и наши доходы удвоились бы». Я оскорбился. Как можно вести речь о двойнике? Как можно обманывать людей? Рано или поздно обман раскроется, и тогда в мою сторону никто даже не посмотрит. Леон смеялся и говорил, что я ничего не смыслю в делах. Кстати, он пребывал в уверенности насчет того, что все мои способности есть не что иное, как ловкий фокус. В телепатию и вообще возможность чтения мыслей на расстоянии Леон не верил. Я пытался его переубедить, говорил, о чем он сейчас думает, находил спрятанные им предметы, но переубедить Леона было невозможно. «Тебе повезло, – говорил он, – ты снова угадал, ты везучий». В его глазах я был не телепатом (ах, как я не люблю это истасканное, скомпрометированное шарлатанами слово!), а простым везунчиком. Встречаясь с «разоблачителями» во время выступлений, я неизменно вспоминаю Леона, да будет благословенна его память. При всех его недостатках, он сделал для меня очень многое. Леон помог мне встать на ноги, почувствовать свою силу в полной мере, и за это я ему благодарен.