Вольф Мессинг - Я – телепат Сталина
Аиде нравилось во мне все, кроме одного – что я много курю. Она уговаривала меня курить меньше, а то и вовсе отказаться от этой привычки. Она была права, потому что все мое нездоровье происходит в первую очередь от курения. Но что поделать? Табак для меня необходим. Должен заметить, что пеняла Аида очень деликатно, не обидно, не назойливо. У нее было чудесное свойство говорить самую неприятную правду так, что люди на нее не обижались. Я так не умею. Я иногда такой комплимент сдуру скажу, что человек обидится, хотя я совсем не желал его обидеть. Я раздражителен, часто бывало так, что мое раздражение выходило за допустимые рамки. Аида сразу вмешивалась и все сглаживала. Наедине мы часто звали друг друга «папочкой» и «мамочкой». Аида называла меня «папочкой», потому что я был старше и многое повидал в жизни (эх, я бы предпочел повидать гораздо меньше, но судьба меня не спрашивала). А я звал ее «мамочкой», потому что она заботилась обо мне как настоящая мать. Пусть мои слова не прозвучат никому упреком, потому что я никого не собираюсь упрекать, но родная мать не проявляла столько заботы обо мне, сколько проявляла Аида. То был подвиг, самопожертвование. То была настоящая любовь.
Я очень любил слушать рассказы Аиды. Закрывал глаза, отключал все чувства, кроме слуха, и слушал, слушал, слушал… Только слушал, не улавливал никаких fluidus[18]. На время из Мессинга превращался в обычного человека, мужа самой замечательной жены на свете.
Про подвиг я упомянул не просто так. Забота Аиды обо мне была настоящим подвигом. Тяжело болея, она ухитрялась совмещать мое расписание с планом своего лечения и ездила со мной до тех пор, пока силы совершенно не оставили ее. О, как я корил себя за то, что в свое время не проявил должной настойчивости, не взял ее за руку и не отвел к врачу. Видел же! Понимал! Знал! Но счел неуместным проявлять чрезмерную настойчивость. Сказал раз, сказал два – и удовлетворился ее уклончивыми ответами. А ей, бедняжке, было страшно признаваться самой себе в том, что в ее теле поселилась смертельная болезнь. Она тянула время, а я, старый глупец, пошел у нее на поводу. До сих пор не могу себе этого простить и никогда уже не прощу. Спустя несколько месяцев после смерти Аиды Ирочка упрекнула меня: как я мог быть рядом с Аидой и позволить ей так запустить болезнь? Я не знал, что ответить, и заплакал. Мы плакали вместе, долго. После смерти Аиды наши отношения с Ирочкой изменились. У Ирочки не было той чуткости, которая была присуща ее сестре. Она упрекала меня не столько словами, сколько в мыслях – но я же все это понимал. Говорят, что общее горе сближает. Нас с Ирочкой оно, напротив, разобщило. Ушел человек, который связывал нас, и мы стали чужими друг другу.
Женившись, я осознал смысл польской пословицы «Kto się ożeni, to się odmieni»[19]. Семейная жизнь меняет людей, делает их счастливыми или несчастными, заставляет иначе смотреть на мир. От некоторых людей, в том числе и от тех, кого я весьма уважаю, мне приходилось слышать, что супругам не стоит работать вместе. Нельзя постоянно, и дома, и на работе, быть на глазах друг у друга. Надо друг от друга отдыхать. Мне искренне жаль тех, кто так считает. От чего отдыхать? От счастья? Мне никогда не надоедало видеть Аиду. Мне никогда не хотелось «отдохнуть» от нее. Напротив, стоило нам расстаться на день или на два, как я начинал испытывать такую тоску, которая выбивала меня из равновесия. Когда Аида ушла навсегда, мне казалось, что я не смогу пережить ее ухода. Но вот смог, пережил и уже который год живу в ожидании нашей встречи там. Думаю об Аиде каждый день, но во сне вижу ее нечасто.
«Что я могу для тебя сделать?» – в отчаянии спросил я у Аиды незадолго до ее смерти. Я готов был совершить невозможное, готов был достать луну с неба, если бы это могло исцелить мою бедную жену. «Не пиши на памятнике дату моего рождения, – неожиданно попросила она. – Не люблю, когда ходят по кладбищу и высчитывают, кто сколько прожил». Я поступил так, как она просила. Аида не любила афишировать свой возраст. Говорила, что чувствует себя моложе своих лет, и так оно на самом деле и было. За небольшую взятку ей даже удалось изменить дату рождения в документах. Меня это милое женское кокетство забавляло.
Когда-то мы с Аидой мечтали, как будем жить долго и счастливо. Вернее, мечтала она, я только поддакивал. Я чувствовал, что наше счастье будет не таким уж и долгим, и оттого дорожил каждым днем, прожитым вместе с моей любимой женой.
У меня давно другая ассистентка, но нередко во время выступлений мне кажется, что мне ассистирует Аида. Как будто дух ее является мне. Но это случается, только когда я на сцене.
Пилсудский
Я всегда рассказываю правду о себе. Рассказываю все как было на самом деле, ничего не преувеличивая. Чужой славы мне не надо, хватает своей, а ложь всплывает, как масло в воде. Все вымыслы, которые ходят обо мне, рождены не мной, хотя многие выдумщики говорят: «А мне сам Мессинг рассказывал…» С моими воспоминаниями произошел вопиющий случай. Сейчас, по прошествии многих лет, я воспринимаю его как анекдот, но тогда возмущению моему не было предела. В своих воспоминаниях, в якобы своих воспоминаниях, я наткнулся на рассказ о моей поездке в Индию и встрече с Махатмой Ганди![20] Но я никогда в жизни не бывал в Индии и не встречался с Ганди! Имя его ни разу не звучало в моих воспоминаниях. Признаться, я о нем ничего не знал, только слышал краем уха, что есть такой политик. В ответ на высказанное возмущение мне объяснили, что Ганди появился в моих воспоминаниях «по политическим соображениям». Крепнет советско-индийская дружба, и будет хорошо, если такой известный человек, как Вольф Мессинг, скажет несколько теплых слов о Махатме Ганди! Меня сразил наповал аргумент: «Разве вам жалко нескольких слов для Махатмы Ганди?!» Мне не жалко, тем более что он весьма достойный человек, но зачем заставлять меня говорить неправду? Вот уже который год я вынужден рассказывать во время своих выступлений о встрече с Махатмой Ганди. О встрече, которой не было. И о своей поездке в Индию вынужден рассказывать. Интерес к Индии велик, поэтому мне задают эти вопросы чуть ли не на каждой встрече. Я стараюсь быстро пересказать отрывок из моих воспоминаний и перейти к следующему вопросу. Дурацкое состояние, когда ты вынужден врать. Но русские недаром говорят: «Что написано пером, того не вырубить топором». Хуже всего бывает, когда на моем выступлении оказываются индусы. Это случается довольно-таки часто. Они сразу же начинают выспрашивать подробности. Боясь быть разоблаченным в чужой лжи, я делаю знак ассистентке, и она просит зрителей не отвлекать меня лишними вопросами, не сбивать мой настрой.
Были в моих «воспоминаниях» и другие вымышленные моменты. Я о них скажу позже, к месту.
Я всегда рассказываю правду о себе. Но однажды я сказал о себе неправду намеренно. Теперь уже могу в этом признаться. В анкетах и автобиографиях я писал, что служил в польской ар-мии с 1921 по 1922 год. На самом же деле моя служба пришлась на конец советско-польской войны. Я был призван в марте 1920 года и демобилизовался в мае следующего года. Можно было вообще не указывать в анкетах этого обстоятельства, но я указал, только немного сдвинул даты, чтобы не считаться «врагом» – участником советско-польской войны на стороне поляков. В боевых действиях я и в самом деле не участвовал, служил в санитарах. Военный чин (не помню уже его звание), от которого зависела моя судьба, увидев меня, брезгливо процедил сквозь зубы: «Żyd nie jest żołnierzem»[21], – и отправил меня служить в санитарную часть. Я всегда болезненно воспринимал нападки на мою национальность, но в тот раз не возмутился, потому что я и в самом деле был не солдат – хилый, тощий, нескладный, близорукий. Кроме того, я представить не мог, как возьму винтовку и стану стрелять в людей. Тем более – в совершенно незнакомых, которые мне ничего плохого не сделали. А вот санитарное дело пришлось мне по душе. Я сострадательный человек, и мне нравилось помогать раненым, заботиться о них. Делать добрые дела вообще приятно.
Юзеф Пилсудский[22] был первым из сильных мира сего, с которыми меня свела судьба. Наша встреча произошла в мае 1920 года в Варшаве. Незадолго до того Пилсудский стал первым маршалом Польши, и от меня не укрылось, как он этим гордился. Меня доставили к Пилсудскому в смятении и растерянности. А что мог подумать простой санитар, когда за ним вдруг являются поручик и трое солдат, велят немедленно собраться и везут в Варшаву под конвоем? И при этом сами не знают, куда именно и зачем они меня везут. Им приказано доставить меня в такое-то место, они выполняют приказ. Я пытался узнать, что меня ждет, но в тот момент мое будущее было от меня скрыто. Не всегда удается видеть будущее, тем более свое собственное. Нужен определенный настрой, а я нервничал, потому что солдаты обращались со мной не очень-то вежливо. Когда я замешкался у вагона, один из них грубо ударил меня прикладом по спине, а поручик, вместо того чтобы сделать замечание грубияну, обругал меня. Такое отношение не могло не обеспокоить меня. Перебрав в уме все возможные варианты, я решил, что меня сочли виновным в шпионаже. Тогда у поляков принято было считать всех евреев красными шпионами. Как санитар я не имел доступа ни к каким ценным сведениям, но в чем еще могли меня обвинить? Службу свою я исполнял добросовестно, был на хорошем счету у начальства. К тому же за мелкие провинности, такие, например, как нерадивость или кража, наказывали на месте. В Варшаву, да еще под таким сильным конвоем (четыре человека на одного меня, безоружного) могли везти только по обвинению в шпионаже. «Плохи твои дела, Велвеле», – сказал я себе и стал сочинять речь в свое оправдание. Вот, думаю, начну с того, что служу уже не первый день, что служу старательно, что пан капитан Журек мною доволен и т. п. Фамилию капитана я запомнил на всю жизнь, потому что очень люблю этот суп[23]. Настолько, что Аидочка по моей просьбе выучилась его готовить.