Джонатан Литэм - Сады диссидентов
– Как-то это… хитро придумано.
– Подменили их ночью. По-моему, эти тапки они нашли в какой-то лавке, где все продается по девяносто девять центов. Куда еще-то они ходят?
– Знаешь, по-моему, они выглядят точь-в-точь как те, что я приносил.
Роза приподняла бровь, как будто почуяла подвох, западню.
– Да, они точно такие же – просто сделаны из более дешевого материала.
– А ты их носила?
– А что мне еще остается?
– Ну что ж. Пускай тебя со всех сторон окружают враги, зато у тебя есть тапочки.
Роза шумно выдохнула через ноздри, демонстрируя такую же нетерпимость к его скудоумию, как однажды, когда ему было десять лет и он не оправдал ее надежд: не помог ей решить упрямый кусок кроссворда из “Нью-Йорк таймс”.
– Да, тебе есть над чем задуматься. Тебя ведь снова ободрали как липку!
– Ободрали как липку? Это еще как?
– Ну раз уж этим тетёхам удалось найти подходящие тапки, точь-в-точь такие же, как те, что ты покупал, тогда объясни мне: зачем ты вообще покупал такие дорогие шлепанцы?
Вот эта-то монструозная отповедь, возможно, и была отправной точкой для всего Розиного бреда. Кто бы мог ответить на этот вопрос? Уж точно не сама Роза! Но в любом случае, чтобы поставить на ноги и оживить этого голема, эту глиняшку, слепленную из домыслов, пришлось задействовать весь электрический заряд ума, одержимого тайными кознями и заговорами!
* * *Впрочем, настоящим големом была сама Роза, слепленная из разных частей своей прежней разбившейся личности. Потому что теперь она была на ногах и ходила в тапочках, подаренных Цицероном, и подстегивал ее к жизни опять-таки Цицерон: он заставлял ее есть, думать и вспоминать, собираться с силами. Ну, и естественно (а как могло быть иначе? Ведь все к тому и шло), Цицерону предстояло понять, что именно благодаря его усилиям Роза постепенно принялась со знанием дела – да-да – терроризировать это учреждение. Он даже добился того, что она немножко растолстела (да и сам он тоже, за компанию), к большому удивлению девушек-ямаек. Еще бы – Роза поглощала горы пастрами с хреном, шоколадно-молочные коктейли в пенопластовых стаканах, целые подносы с баклажанами под пармезаном. Сжигая это новое топливо, заново ощущая былой задор и боевую злость, она отправлялась изучать обитателей рекреации – и обнаруживала у них кучу недостатков. Она без суда выносила всем скопом свой приговор: повальный заговор люмпенской глупости. Никто не мог подискутировать с ней об истинном подтексте передачи “60 минут” и уж тем более – подвергнуть анализу промахи Народного фронта или хотя бы злокозненные хитрости местного медицинского персонала. Очутившись помимо воли в последней “зоне ожидания” своего городского района, где люди проводили остаток дней перед тем, как окончательно разойтись, рассеяться по обширным участкам уже заждавшихся их кладбищ, Роза призналась, что ей стыдно за свой Куинс. Как бы ей хотелось встретиться здесь с Арчи – да хоть бы даже и с Эдит Банкер, лишь бы с кем-нибудь всласть поспорить. Диалектика стала недоступной роскошью для Розы с тех пор, как она лишилась Мирьям, своей собеседницы на другом конце телефонного провода, и перестала ощущать прежнее знакомое состязание желаний на арене собственного тела.
– Мне теперь совершенно не хочется секса, – заявила она однажды. – Я по нему совсем не скучаю.
– Везет тебе, – отозвался Цицерон. Ему-то порой казалось, что ничего другого и не хочется.
Значит, можно приплюсовать еще и это расхождение к множеству других пропастей, разделявших их, увеличить ту колдовскую неприязнь, которая привязывала его к Розе.
– О чем я мечтаю – так это освободить кишечник.
Цицерон купил ей разлинованную тетрадь, и она начала составлять таблицу: записывала неудачи, постигшие ее в уборной, шаткими печатными буквами, которые пришли на смену ее прежнему почерку.
– В меня же входит еда, – говорила она. – Значит, и выходить когда-нибудь должна.
– Ну, наверное, как-то она все-таки выходит.
– Нет, Цицерон. Я превращаюсь в один сплошной слиток человечьего дерьма. Других объяснений я не вижу.
Теперь Роза могла иронизировать исключительно на эту тему. А что еще – помимо навязчивого разочарования во всем – зажигало в ней запал? В течение десятка лет мишенью ее иронии оставался Альберт, который предал и бросил ее; затем ему на смену пришел коммунизм. Теперь пришла пора иронизировать по поводу собственных испражнений.
– Тебя с каждым днем становится все меньше, а их – все больше, – такую догадку высказал Цицерон.
Если прибегнуть к лакановскому жаргону, то такой феномен, как угасание в Розе сексуального влечения и вытеснение ее прежнего “я” экскрементальным двойником, носил экзотическое название афаниз: неспособность растворяющегося субъекта отождествляться, перед лицом разрушительного мира, с очертаниями собственных желаний. Но Цицерон решил избавить Розу от перевода ее унитазного бреда на ученую латынь. Пускай все это остается там, по другую сторону Гудзона.
– Скоро я буду соответствовать своей возрастной группе, – невозмутимо сообщила она. – Я уже готовлюсь пополнить ряды этих идиотов в рекреации.
* * *В начале мая, когда на деревьях уже набухли почки и птицы довольно громко щебетали на озелененном островке среди каменного леса, где пропитывался летевшими со скоростной автострады Бруклин – Куинс выхлопными газами лечебный центр имени Льюиса Говарда Латимера, когда Розина новообретенная способность тиранить здешний медперсонал, по мнению Цицерона, уже достигла пика, одна из санитарок отвела его в сторонку и сказала:
– Вы должны куда-нибудь вывезти ее отсюда.
– Но у меня ей жить нельзя, – выпалил Цицерон, вдруг ужаснувшись при мысли о собственной тени (если только эта тень не принадлежала Диане Лукинс).
Он уже привык к волнам раздражения, исходившим от этих темнокожих женщин всякий раз, когда он проходил через автоматические двери с очередным промасленным, пахучим бумажным пакетом, направляясь к той белой пациентке, еврейке, которая обращалась с ними гораздо повелительнее и высокомернее, чем все остальные. А это было испытание не из легких. Цицерону пришлось позабыть о той легкомысленности, с какой он в самом начале разговаривал с социальной работницей, вызвавшей его сюда; теперь он вел себя куда скромнее – ведь от его поведения зависело отношение этих женщин к Розе, их готовность и дальше подтирать ей зад и звонить ему, когда у нее ухудшается самочувствие. Так что единственно возможная тактика сводилась к тому, чтобы с самым смиренным видом прошмыгнуть внутрь.
Медсестра кудахтнула:
– Она же в состоянии выйти отсюда. Нехорошо, когда они все время здесь, в четырех стенах. Я имела в виду – просто вывести на прогулку. Но дело ваше, как хотите.
В следующую среду, которая выдалась ясной и ветреной, Цицерон повел ее к станции подземки и сразу же чуть не запаниковал. Какой же маленькой стала Роза! Может быть, конечно, она всегда такой была, но только не в его воображении. Но теперь-то она ослабла. Конечно, к ней вернулись жизненные силы – но только если мерить местными предсмертными мерками, так что поддался обманчивым впечатлениям. Здесь, на улице, хоть Роза и разоделась в пух и прах (от которого веяло уже совсем иным прахом), хоть и приободрилась, когда он сказал: “А, черт, давай и правда поглядим на ‘Метс’”, – ему все равно казалось, что от малейшего порыва мусорного ветра она перелетит через бордюр. И как это медсестры убедили Цицерона, что она в состоянии гулять по городу? И почему вдруг Цицерон им поверил? Ну, в поезд 7-й линии они кое-как сели.
А там Роза, будто ребенок, встала у двойных дверей и принялась глазеть на приближавшиеся платформы – эти отрезки обычных пешеходных тротуаров, только поднятые над землей и положенные на подпорные балки. Она все выглядывала, когда же покажется стадион Ши, похожий на банку с горючим “Стерно”, с ее похожими на ленту лейкопластыря полосками, оранжевой и синей, – за две остановки до “Уиллетс-Пойнт”, где нужно было выходить. Только сейчас, выведя ее на свет божий, Цицерон понял, насколько права была медсестра. Он просто недооценивал тягостное положение Розы, томившейся в заточении лечебницы. Сам он привык даже находить какое-то странное удовольствие в этих визитах, сопряженных с сенсорной депривацией, причем его интерес выходил за рамки обычного холодного наблюдения или каких-то покаянных чувств и граничил с телесным переживанием чего-то такого, что он мог бы определить только как запах смерти. Ему казалось, будто он хоронит собственных родителей, только в режиме замедленного действия. А может быть, дело было в павловском условном рефлексе: ведь за каждую поездку в Куинс он вознаграждал себя нисхождением в подземное царство вестсайдских грузовиков.
Они пришли на дневной матч, примкнув к малочисленной толпе случайных завсегдатаев да школьников-прогульщиков, и узнали – что было неудивительно для “Метс” в те дни, – что в кассе имеются билеты на лучшие места, парные и одиночные, во всех секциях. Не успел Цицерон даже рот раскрыть, как Роза наклонилась к окошку билетера и сказала: