Джонатан Литэм - Сады диссидентов
А темная сторона? Свою вторую жизнь Цицерон начал под руководством совсем другого наставника – заезжего аспиранта Дэвида Янолетти, тридцатидвухлетнего итальянского еврея, чья молодая лысина уравновешивалась буйной темной растительностью, служившей как бы вторым, скрытым под одеждой, костюмом. Эта растительность выглядывала отдельными завитками из-под воротника и рукавов рубашки и окутывала его скользкое маленькое тело точно так же, как тело Цицерона окутывала шоколадная пигментация: оба, раздевшись, не оставались совсем уж голыми. Наставничество Янолетти проявилось в том, что он помог второкурснику Цицерону расстаться с девственностью, преодолеть глупые опасения, что здесь, в Джерси, ему позволено исповедовать гомосексуальность лишь теоретически, и доказал, что здешний научный Эдем вовсе не обязан являться еще и монастырем.
Те забавы, которые Цицерон пару раз испробовал в Саннисайде, в уборной при спортивной площадке, конечно, предлагались и по эту сторону Гудзона. Пограничная река! Явная Судьба, да? И в самом деле, чем, интересно, занимались тут Льюис и Кларк? Или, если уж на то пошло, Аллен Гинзберг? И вот, с такими-то мыслями, Янолетти усадил Цицерона в свою “Тойоту-Короллу” (Цицерон в ту пору еще не умел водить машину – и хотя бы в этом являлся абсолютно типичным нью-йоркским пареньком) и повез его на обзорную экскурсию по славным притонам и прочим сортирным достопримечательностям, расположенным вдоль платной автострады Нью-Джерси: зона отдыха “Дж. Фенимор Купер”, зона отдыха “Джойс Килмер”, станция обслуживания “Клара Бартон”, и особенно годная и плодоносная станция обслуживания “Уолт Уитмен”.
Видя затруднения Цицерона, боявшегося вождения, Янолетти сделал ему прощальный подарок в конце семестра, в один теплый майский вечер: он повез Цицерона в город его юности, хотя Цицерон даже не смотрел в ту сторону после смерти родителей. После вкусного, но легкого (что было благоразумно) ужина в итальянском заведении на Гудзон-стрит щедрый любовник познакомил его с грузовиками, которые прятались в тени разрушенного Вест-Сайд-хайвея, где они были припаркованы разгруженными и открытыми (чтобы избежать вандализма со стороны случайных бандитов), а главное – приобщил к тому, что творилось почти каждый вечер внутри и вокруг этих грузовиков. Вот там Цицерон и открыл для себя – не просто теоретически, умозрительно или понаслышке, – а открыл для себя в самом буквальном, физическом смысле, убедившись во всем собственными глазами, ушами, носом, руками и членом, – ту бесстыдную гомосексуальную вакханалию, которая стала возможной на небольшом историческом отрезке между Стоунуоллскими бунтами и появлением СПИДа.
Хотя с тех пор у Цицерона всегда имелись возможности – и в Принстоне, и пока он преподавал в Ратджерсе, и в обществе заезжих профессоров, и в поездках на конференции в одиночку, – встретить какое-нибудь новое воплощение Янолетти (что иногда случалось), и хотя вскоре Цицерон сам научился водить, он еще пару лет регулярно наведывался к тем самым грузовикам.
Он нисколько не стыдился этой темной стороны. Просто она действительно оставалась темной – даже для самого Цицерона, когда он ее посещал. Все определяла лицевая сторона его натуры: “Неси свою любовь, как небо” – да, но как быть, если то, что является для тебя любовью, даже не видно и непредставимо с земли? И все же предметом его интереса и любви была одна луна, просто двуликая: в этом Цицерон даже не сомневался. Если целью его поисков на солнечной стороне была способность мыслить с критической остротой, чтение литературы и философских работ, созданных биологическим видом, стремящимся к самопознанию, то не являлось ли все это попыткой дать имена невнятице и неразберихе, которую порождали те всплески истинной человеческой свободы, что происходили на темной, оборотной стороне? Чем еще были все его занятия теорией, его ненасытное копошение в трудах Ницше, Барта, Лакана и всех прочих, как не попыткой опутать тенетами языка ту великолепную другую жизнь, где тянутся друг к другу и переплетаются мужские тела, влекомые своими несоизмеримыми желаниями?
Все это только и ожидало Цицерона, а он никогда бы не оказался готов к этому, если бы вначале не вырвался на волю из Саннисайда, из школы, из гравитационного поля квартиры Дианы и Дугласа Лукинсов. Лишь потом, уже обеспечив себе место под солнцем, Цицерон мог позволить себе спикировать назад, соскользнуть на нижний уровень, чтобы рассмотреть во всех подробностях пятнистую листву, кратеры и отдельно торчащие скалы, разбросанные камни, которые можно опознать только в темноте. Иными словами – хотел он того или нет, но за все это он должен был благодарить Розу! Да, и за Принстон, и за Ницше, и даже за Дэвида Янолетти. И за грузовики под опорами Вест-Сайд-хайвея. Всем этим он был обязан Розе, а еще Мирьям, только Мирьям уже не было на свете, и Цицерон при всем желании не смог бы отблагодарить ее.
Ну, и что же могло повлечь за собой это желание отплатить добром за добро? Ему позвонила та социальная работница, с которой он уже беседовал. К Розе вернулось сознание – во всяком случае, настолько, что ей срочно требовались посетители. Хоть какое-нибудь знакомое лицо, хоть какая-то опора или спасительная зацепка. Социальная работница дала понять Цицерону, что, лично появившись в учреждении, подписав те бумаги, он уже влип в систему социального обеспечения – в эту машину, описанную Фуко. Роза Ангруш-Циммер, или тот призрак, что пришел ей на смену, нуждалась в спасательном тросе, который свяжет ее с миром людей. Ну что ж, так и быть, Цицерон станет для нее таким спасательным тросом. Будет более или менее регулярно ездить в Куинс, хотя никогда не думал, что его нога еще ступит туда. Но почему бы и нет? Он и так время от времени ездил на поезде в Нью-Йорк. Так поездки Цицерона в тот сад, где увядала Роза, наложились на темную сторону его луны, на ту сторону его жизни, о которой никто в Принстоне и не подозревал. Сближение двух столь разных целей произошло совершенно естественно, ибо его сверстникам и наставникам из Принстона, всем этим серым Казобонам из диссертационной комиссии, обе цели его поездок, случись им услышать объяснения, показались бы одинаково нелепыми и несуразными.
“Видите ли, там стоят грузовики. Их без особой цели оставляют открытыми, люди приходят туда откуда угодно, и все происходит стихийно, безо всякой организации… Вчера, например, меня подхватила группа незнакомцев и подняла на руки, да, просто подняла в воздух. Это очень странное ощущение – когда доверяешь свое тело чужим рукам, а один человек начал сосать мой член…”
“Ну, там в Куинсе живет одна старушка… Вы бы назвали ее еврейкой, но только не надо ее так в лицо называть. Она почти десять лет была любовницей моего отца…”
На этом воображаемом устном экзамене, совершавшемся в мыслях Цицерона, экзаменатор на темной стороне луны продолжал спрашивать:
“А что это за привязанность, которую вы испытываете к этой старой еврейке, которая не совсем еврейка? Это какая-то необъяснимая любовь?”
“Да нет, скорее какая-то необъяснимая ненависть”.
“Значит, вы чувствуете, что чем-то обязаны ей?”
“Мой отец мало чему меня научил, но он внушил мне, что я никому ничем не обязан”.
“Значит, обязанность тут – неподходящее слово. Просто чувство вины?”
“Может быть”.
* * *Первым делом он заехал в бывший Розин дом, чтобы просмотреть оставленное барахло и отобрать нужное. Он взял кое-какую одежду, которая могла еще пригодиться, – ночные сорочки, нижнее белье, туфли без каблука, наименее нарядный из полиэстеровых брючных костюмов (в последние годы она почти только их и носила). Собрал все документы, содержимое ящика с картотекой адресов, различные сувениры, фотографии, памятные мелочи, книжку продуктовых талонов времен Второй мировой; вся эта куча оказалась куда меньше, чем Цицерон ожидал. Он нашел даже свою школьную фотографию, то ли шестого, то ли седьмого класса: с зубами, оскаленными в фальшивой улыбке, в галстуке, который насильно повязала ему мать. Не обнаружилось ни одного предмета, который напоминал бы о его отце. Никаких любовных писем. Розиных книг заметно поубавилось: тут потрудилась чья-то невидимая доброхотская рука (“соседка”, как объяснил равнодушный служащий, уже снявший Розину квартиру), и большая часть библиотеки уже была подарена (как и пластинки с классической музыкой) местному благотворительному магазину подержанных вещей. Не осталось ни одной из ее политических книг – исчезли и Энгельс, и Ленин, и Эрл Браудер, не видать было и святилища Линкольна. Осталось всего пять или шесть книг, которые кто-то счел важными и решил сохранить: рассыпающийся еврейский молитвенник, три романа Исаака Башевиса Зингера и “Мир наших отцов” Хоу. Цицерон подумал, что Зингер и Хоу – это так и не востребованные подарки Розиных сестер, но только почему именно эти книги остались здесь, если все остальное вынесли? Может быть, они лежали у изголовья? Может быть, она их читала? Или просто такой отбор отражал чьи-то еврейские предпочтения? Да, еще Цицерон обнаружил “Путеводитель для заблудших” Моисея Маймонида; пожалуй, вряд ли человек, разбиравший библиотеку, хотел таким образом пошутить на тему постигшего Розу слабоумия. Цицерон забрал все эти книги и прочие находки, загрузил их вместе с одеждой в такси и отвез Розе, чтобы скрасить ее новую жизнь. Мебель, тяжелый телевизор и стереосистему, встроенную в шкаф, он не стал брать, потому что проку от них не было, да и в любом случае в лечебницу все это нельзя было привозить. Когда же Роза спросила, он предпочел солгать и сказал, что телевизор и стерео забрал себе, а не предложил их (как было в действительности) взять тому польскому семейству, которое поселилось теперь в ее комнатах. Просто чтобы не навлечь на себя град бесполезных упреков.