Драго Янчар - Катарина, павлин и иезуит
– Мы не можем бросить его здесь, – спокойно и разумно объясняла ему Катарина, – когда он немного поправится, мы отдадим его в хорошие руки.
«Он и сейчас в хороших руках», – сердито подумал Симон. И он был прав. Ибо с тем же неистовством, с каким когда-то в Добраве она голодала, чтобы стать тонкой, как пергаментная бумага, и с той же силой, с какой позже запихивала в себя еду, так что превратилась в круглолицую толстуху, с тем же исступлением она сейчас решила, что должна вылечить это ворчливое существо с половиной головы. До сих пор она думала, что нужно куда-нибудь пристроить его, только бы от него избавиться, сбросить с плеч этот тяжелый и надоевший груз, теперь же она была полна решимости вылечить больного. Она привязывала ему на раны сухие грибы и сухие сливы, к тонкой пленке на месте бывшего глаза прикладывала полотно, намоченное в масле из персиковых косточек, которое купила у сторожа в Тутцинге, она умывала его отваром ромашки, залила водкой корень валерианы и давала ему пить настойку. Он пил ее с удовольствием, ведь это полезно для сердца, так же охотно он жевал и табачную труху, замоченную в водке, хотя все время ругал эти народные средства и требовал настоящего врача, у которого будут настоящие лечебные порошки и мази из венских аптек. Она покупала все лекарства, известные в этих краях, особенно рыбий жир, который здесь необычайно ценили. Одна женщина научила ее, как приготовить из сосновой смолы, воска и сухой черники мазь для раненой и обожженной кожи. Виндиш принимал ее заботы с ворчливой благодарностью и без возражений вынимал гульдены из ларца, который они захватили с собой, немного хуже он воспринимал ее решение не только вылечить его, но и изменить его духовный мир. Она рассказывала ему о значении молитвы, посредством которой человек может разговаривать с Богом, о ранах нашего Спасителя, страдавшего за нас больше, чем кто-либо из живших на земле людей, даже больше, чем Виндиш, потерявший свою красоту и мучающийся из-за этого, привлекательность обманчива, и красота – пустой звук; она рассказывала ему о душе, гораздо более важной, чем красивое лицо, о потустороннем царстве, где обитает единственная подлинная красота – красота неба, именно ей принадлежит королевство звезд, блестящее украшение Господних высей; там, но и на земле тоже, красота души вознаграждается щедрее и достойнее, чем при императорских дворах, даже если ты – полковник, но там, на небесах, это звание не имеет цены, потому что в ином мире души богаты и полны света, который они получают прямо от Него. Она рассказала ему все, о чем узнала на школьных уроках, когда они читали священные книги и разговаривали о них, поведала все то, что сама об этом думала. Ему казалось, что с его душой дело обстоит так же, как с душами всех солдат, с ними Бог наверняка обращается немного иначе, с большим терпением.
Виндиш слушал Катарину, иногда немного ворчал, однако ее мягкий голос успокаивал и усыплял его. Если он до сих пор и соприкасался с такими вещами, то только тогда, когда церкви было необходимо благословить их христианское императорское оружие и с помощью епископов в золотых мантиях, с помощью ладана и возвышенных песнопений испросить помощи в том, чтобы это оружие было победоносным. Она рассказывала ему о Золотой раке, которая хранится в Кельне, и о святых пеленках, находящихся в Аахене. Теперь он не смеялся над этим, по крайней мере, потому, что картина, которую рисовала перед ним Катарина, картина, изображавшая Золотую раку, окутанную облачком ладана, окруженную множеством людей в золотых одеяниях, напоминала ему императорский двор, где ему когда-нибудь все-таки вручат награду; изуродованную половину лица он спрячет под шляпой; ее рассказы успокаивали и усыпляли его. Кроме того, он любил народную песню о Марии из Венгрии, которая утопила паромщика, не желавшего перевозить людей за «спасибо», за небесный трон, а только за золотые талеры и серебро. Такая Мария ему нравилась, ему казалось, что он ее понимает. Так Катарина лечила капитана Франца Генриха Виндиша, человека, которому она когда-то желала погибели и смерти, а теперь, словно ребенку, пела колыбельную о Марии и паромщике.
И чем больше времени и сил она отдавала раненому капитану, который уже давно перестал быть избранником ее юности, тем с большим усердием старалась удержать Симона. Она чувствовала, какая тревога бушует в его душе, она знала, что он так тревожится вовсе не из-за участи гуарани, преданных орденом и Католической церковью, самой большой, вселенской и единой церковью, к которой он принадлежал, это не было ни смятением испуганного послушника, ни огромной бессонной тревогой с ее стремлением понять порядок вещей на небе и на земле, жаждой внутренним взором увидеть новую землю и новое небо. Это была тревога, сузившаяся до маленькой щели, через которую можно было увидеть только одно: ее и Виндиша, тревога, превращавшаяся в злость, которую она могла лишь угадывать. Когда Виндиш засыпал, они с Симоном шли в деревню за провизией и лекарствами, и по пути она все время целовала его, она целовала его и тогда, когда они сидели на берегу озера и наблюдали заход солнца, она не хотела его потерять и плакала, потому что чувствовала, что вскоре его потеряет. Она плакала и целовала его, куда бы они ни направлялись, плакала всякий раз, когда временно прекращала свою самаритянскую заботу о Виндише. Они отправились на лодке, по озеру, в Штарнберг, где был праздник рыбаков, наблюдали за тем, как мужчины швыряют в лодки больших рыб, тащат их крючьями из воды, их белая чешуя светится в камышах. Это был трепет живых существ, которые вскоре умрут. Потом они ели рыбу, пили пиво и улыбались пьяным крестьянам, рыбакам, ткачам, мясникам, горожанам – всем людям, которые в стране, уставшей и обедневшей от войны, хотели жить, как живут люди повсюду, в Добраве или в Любляне, в Ландсхуте или в Тутцинге. Разумеется, на обратном пути она тоже целовала его, и Симон все время был мокрым от ее слюны и ее слез, он был в замешательстве, он любил ее и одновременно ненавидел, самая опасная смесь чувств буйствовала в его душе, и теперь он знал, что это буйство зародилось в нем не в тот день, когда он швырнул человека в выгребную яму, когда хотел, но не смог его убить; нет, оно зародилось в нем уже тогда, когда, находясь в тюрьме, он впервые подумал о том, что она с ним, с Виндишем, его Катарина. В этом смятении чувств однажды, когда они опять были вместе, он грубо схватил ее за волосы, ударил и поцеловал; иногда из-за этого опасного смешения эмоций он с силой отталкивал ее, но в этом случае она кидалась ему на грудь с особенной горячностью; все кончалось тем, что они лежали на берегу озера, укрытые ее распущенными волосами, уставшие от беспрерывных поцелуев, прикосновений и слез. И каждый раз, когда они вот так лежали на берегу озера и он смотрел на ночную водную гладь, его преследовала мысль, что он должен как-то положить этому конец: или уйти, или же – и эта мысль постоянно возвращалась в его раздумья – убить этого человека, который причинил ему столько зла, ему и еще больше – ей, убить, привязать ему к шее камень и неслышно отправить с лодки на дно озера… и таким образом, с помощью нескольких движений, закончить то, что несколько дней назад он так хорошо начал, взглянув на ангела с мечом; сейчас это надо было сделать быстро, без слов, сделать – и уйти в ночь.
– Ты – ночной человек, – сказала она, – твоя жизнь – это ночь, это огни на горе над деревней, ты – паук, тебя ищут тени, ждут леса в ночи. Останься, – сказала она, – пойдем к Золотой раке, потом возвратимся домой, Виндиша, выздоровевшего и с очищенной душой, привезем к его дядюшке, к барону, а мы с тобой останемся в Добраве, в Добраве хорошо, – и принялась его целовать.
Потом она встала.
– Будь милосердным, – сказала она.
По берегу озера она дошла до хижины и перевязала Виндишу голову. Потом запела ему колыбельную, старую словенскую солдатскую песню, которую он любил еще больше, чем песню о Марии и паромщике:
Ой, барабан солдатский,Ты – мой последний стоп,Последнее причастьеИ колокольный звон.
И когда она пела «бим-бом-бим-бом, бим-бом», по той половине лица, где не было повязки и где блестел его единственный теперь глаз, потекли слезы; к счастью, он лежал в темноте, обернувшись к стене, так что Катарина не могла этого видеть.
46
Разве вода, зачерпнутая из одного родника, может быть одновременно и сладкой, и горькой? Возможно ли это? Горячие поцелуи Катарины одурманивают Симона теплыми летними вечерами, но каждый раз, когда она покидает его, чтобы ухаживать за капитаном Виндишем, каждый раз, когда он слушает ее пение, доносящееся из хижины, сердитое медвежье ворчание капитана и ее печальное голубиное воркование, каждый раз в душе Симона поселяется болезненное замешательство, странное чувство, которое невозможно выразить словами. Разве это возможно, чтобы губы, прижимающиеся к его губам, говорили этому уродливому офицеришке сердечные слова и теплыми летними вечерами пели ему песни? Не верь вину, Симон, глядя, как оно алеет, искрится в стакане, тому, как легко оно льется. В конце концов оно ужалит, как змея, словно гадюка, вольет в твои жилы яд – яд, таящийся в словах, которые вертятся на кончике языка, в конце концов твои пьяные глаза будут смотреть так странно, а твое сердце – биться так смятенно. Всякое живое существо – зверя, птицу, пресмыкающихся и морских животных – человеческая природа в состоянии укротить, и она их действительно укрощает, вот только язык не в состоянии укротить ни один человек, он является извечным злом и полон смертоносной отравы. Боль, живущая в сердце Симона, изо дня в день становится сильнее, мир превратился в узкую щель, где нет ни прошедшего, ни будущего, в этом мире осталась одна Катарина, которая ждет его, обвивает его своими волосами и ногами, но почему-то между ними стоит еще один человек, которого не должно тут быть, однако он здесь, и с каждым днем, когда лицо его зарастает новой кожей, с каждым днем, когда к нему возвращается страсть к вину и хриплому пьяному пению, его присутствие становится все более очевидным. Только одно слово нужно найти для определения боли, которую испытывает Симон, которая терзает его сердце, всего одно слово, чтобы в нем что-то окончательно переломилось. И это слово в конце концов приходит, в конце концов оно жалит, как змея.