Марк Хелприн - На солнце и в тени
– Э-т-о в-ы с-а-м-и.
– Я о многом хотел у вас спросить, ведь вы прошли через это – теперь уже дважды. Много сложных вопросов, с которыми я не обращался, когда мог.
– Теперь вы направляете, – проморгал он. – Мне нужно увидеть, чем все это закончится.
– Понимаю. – Это было почти невозможно, словно сын должен был руководить отцом, и не только в обычных вещах, но в чем-то таком, что значительно отстояло от молодости Гарри, его силы и умонастроения, внушенного ему тщательной подготовкой и самой войной. В один миг между блюдами ему надо было пойти наперекор своей подготовке, воспротивиться своим пристрастиям, открыть все двери, которые он закрыл, чтобы выжить, и донести себя до сердца страждущего. Видя краем глаза огонь и его отражение, соперничающие с Клэр, он должен был проплыть против течения Темзы в другое время, к другому себе. Но Мартин умирал, что когда-то предстояло и Гарри, так что Гарри, любивший его, делал все, что было в его силах.
Откуда он знал, куда двигаться, было тайной, но он это знал.
– Как-то раз вы мне говорили, – сказал он, – что импрессионисты, по вашему мнению, появились из-за осады Парижа и Коммуны. Что тьма и нищета породили взрыв цвета, что любовь к жизни невозможно подавить.
Мартин моргнул простое Д. Он помнил. Эта мысль возникла именно у него.
– Когда вы это сказали, ваши слова до меня не дошли, но в колледже я познакомился с весьма необычным человеком. Во всяком случае, с ним случилось нечто необыкновенное. Трагедия его богатой семьи состояла в том, что он был слепым – то ли от рождения, то ли ослеп в младенчестве: не знаю всех обстоятельств. Хотя он жил в темноте, убранство его квартиры было словно рассчитано на человека с живейшим вкусом к цвету и форме. Слепой может, конечно, оценить форму, но не по виду, он может оценить и цвет, но только по теплоте. Он никогда не видел пропорций, составляющих целое. Никогда не видел лица или краски. Не знал красоты, с которой один оттенок переходит в другой, или привлекательности меняющегося света, как в каком-нибудь из этих точно поворачивающихся механизмов в Кавендише, где зеркала и латунь отбрасывают лучи по указанию физика. Но, – Гарри подался вперед, – однажды утром, когда он вылезал из ванны, у него закружилась голова от перегрева, он потерял ориентацию, упал, ударился головой и сразу же, – Гарри сильно щелкнул пальцами, – стал видеть. Сильный свет падал от лампы вверху. Он никогда не видел света. Стена, на которой располагалась сушилка для полотенец, – он знал ее на ощупь, – была темно-зеленой, а сама труба из полированной латуни сияла на свету. Когда он стоял, глядя на это, поднявшись словно с чьей-то помощью, для него, не имевшего никакого понятия о свете, все было настолько красиво, что он подумал, что умер, что представшее ему зрелище – сушилка для полотенец на стене ванной – и есть небеса. Он думал, что оказался в обители Бога и ангелов. Ошеломленный, он дрожал и плакал, отчасти из благодарности, но в основном потому, что мир, представший теперь в полном объеме, был непереносимо чудесен. В свете, падавшем с потолка ванной, была та же самая слава, что и в самых массивных солнцах. Человек увидел Бога в сушилке для полотенец в ванной. Он был способен видеть и чувствовать без помех обучения, приспособления, принуждения или навязанной слепоты привычки. Я могу никогда вас больше не увидеть. Я могу умереть раньше вас. Вы можете умереть раньше меня. Что я могу сказать человеку самого широкого кругозора, которого я когда-либо знал, заточенному сейчас в своем собственном теле, кроме как посоветовать ему помнить о моем некогда слепом друге, потому что ни у кого из нас нет выбора справедливее или перспективнее, чем последовать его примеру и увидеть, я только на это и надеюсь, что в мире, который нам дан, скрыт другой мир, больший, чем мы можем вообразить.
Было понятно без объяснений, что Мартин не мог есть вместе с остальными и был накормлен раньше. Участвовать в беседе он мог только посредством моргания, которое было под силу расшифровывать только Гарри. Но это было не первое его появление в обществе после наступления паралича. Он хотел компании и разговоров, и, если бы ему хватило сил, он сказал бы Гарри, что наблюдать в молчании в некоторых отношениях лучше, чем быть наготове блеснуть остроумием или даже просто говорить. Присутствовать без обязательств – все равно что смотреть кино, но с реализмом, не имеющим никаких параллелей в театре, – в полном и совершенном цвете, со 195-градусным обзором в трех измерениях, объемным изображением, подлинным звуком, прикосновениями воздуха, ароматов, духов… Уступая давлению обстоятельств, Мартин удалился, почти удовлетворенный.
– Чем у вас заняты дни? – не вполне неожиданно спросила у Гарри Клэр.
– Наш лагерь находится к северу от Лестера, в доме Куорна, – сказал он. – Возможно, вы о нем слышали. Там у нас большой дом, но мы живем и в палатках. Переходя туда-сюда, мы становимся бесклассовым обществом.
– Разве это не делает вас средним классом? – спросил техасец.
– Мы не усредняем. Либо пир, либо голод, вроде классической проблемы обогрева у костра. Если не вертеться, как гриль, то с одного бока слишком жарко, а с другого – слишком холодно.
– Значит, вы поворачиваетесь? – спросила жена техасца.
– Я провожу как можно больше времени в доме. Многим из наших там не по себе – не могут привыкнуть к его элегантности. Никогда не забывают о ней, как будто оказались в холле «Рокси», в изумлении глядя на высокие потолки. Но в палатках холодно, а запах керосина никогда не выветривается.
– Но что вы делаете? – спросила Клэр.
– Вы действительно хотите знать?
– Потому и спрашиваю.
– Поднимаемся затемно, прибираем помещения, моемся, одеваемся. Потом завтракаем. Когда начинаем пробежку, еще темно. Мое отделение, те парни, с которыми я буду высаживаться во Франции (не думаю, что это секрет), каждое утро пробегает по двенадцать миль. – Послышалось негромкое аханье. – Бегают не все, но мы обязательно – в сапогах, с оружием, боеприпасами, в каске и с легким рюкзаком.
– Двенадцать миль? – спросила Маргарет.
– Каждый божий день. Когда возвращаемся, снова едим. Потом выходим в поле и час-полтора занимаемся гимнастикой и рукопашным боем. Каждый день.
– Надеюсь, вам удается вздремнуть, – с материнской заботливостью сказала Маргарет. Гарри ее предположение показалось безумным.
– Никакого сна. Несколько часов проводим на стрельбище. После этого уход за снаряжением, занятия с картой, инструктаж. Я каждый день занимаюсь французским и немецким, менее получаса, но регулярно. Потом душ, ужин, час свободного времени, я обычно читаю, но большинство играют в карты. Это как казино.
– Вы не играете в карты? – спросил техасец.
– Так и не научился. Единственная игра, которая мне нравится, – это шахматы. А потом отбой. Иногда бывает кино, иногда распорядок меняется, потому что выезжаем на учения или прыжки. Увольнения получаем редко, но когда получаем, я еду в Лондон. В лагере холодная вода, вообще холодно. Через некоторое время холод, слякоть и даже прыжки с парашютом становятся обычными условиями жизни.
– Какое у вас оружие? – спросил техасец. Достаточно старый, чтобы призыв обошел его далеко стороной, он, однако, был превосходным стрелком.
– Все виды оружия, включая немецкое, французское, русское и итальянское. – Обращаясь к своим британским хозяевам и Честеру, он сказал: – У нас есть базуки, но иногда берем пиаты[120]. Стандартное оружие – винтовка М1, но у меня особые отношения с карабином M1.
Сейчас он словно описывал виллу на юге Франции, которую только что купил, и то, как будет ее реставрировать. Он знал, что выглядит это по-своему жалко, но дело, которым он занимался, было теперь так близко его сердцу, что он не стыдился ни своего энтузиазма, ни своей сосредоточенности.
– М1 длинная и тяжелая, весит почти десять фунтов. Карабин со складным прикладом в два раза короче, а вес у него на добрую треть меньше, хотя у меня приклад деревянный, потому что с ним карабин устойчивее. Это стоит и небольшого лишнего веса, и изрядного увеличения длины. Благодаря длинному стволу и большей массе винтовка M1 точно бьет на четверть мили. Именно это и нужно пехоте, так что это стандарт. У карабина дальность точного боя составляет меньше двух третей, но если прижмут, то он лучше. Это потому, что у винтовки обойма на восемь патронов, и при каждом выстреле надо нажимать на спуск, а у карабина магазин на тридцать патронов, и стрелять он может со скоростью семьсот пятьдесят выстрелов в минуту.
– Что это дает? – спросил жена техасца.
– То, что за две секунды в мишень можно всадить тридцать пуль, а из винтовки – максимум две. Эти тридцать пуль рассеются, так покрыв целевое окно, что вы наверняка попадете. Вот почему у нас есть два обозначения: прицельная дальность и дальность поражения. На учебных стрельбах боеприпасы не транжирят, но при необходимости именно так и стреляют. Боеприпасы тяжелые. Их всегда не хватает, и их приходится носить на себе. Благодаря только экономии веса, которая получается, если носить не винтовку, а карабин, можно взять сотню дополнительных патронов. Заряжать патроны в магазин легче, чем в обойму, да и присоединять магазин к карабину проще и быстрее, чем вставлять обойму в винтовку. Если враг атакует и вам приходится менять магазин через каждые тридцать выстрелов, то это намного лучше, чем менять обойму через каждые восемь. При всем другом снаряжении, которое приходится на себе нести, меньший вес карабина для нас просто спасение. На сегодня это непревзойденное оружие.