Марк Хелприн - На солнце и в тени
Он стоял на мраморном полу Центрального вокзала, медленно, как турист, озираясь вокруг, а на восточной стороне всех кварталов Манхэттена загорались огни, по мере того как день обращался в вечер. Через встречные полчища пассажиров он пробился вверх по лестнице на Вандербильт-авеню. Снаружи, на улицах, позолоченных закатом, было полно такси, и повсюду, словно мигая, открывались и закрывались двери, в то время как офисные здания пустели быстрее, чем при пожаре.
Вместо того чтобы идти только по авеню и боковым улицам, он выбрал сложный маршрут через вестибюли, атриумы, аркады и переулки. От Центрального вокзала до парка можно было добраться почти исключительно этими закоулками, услужливо пронизавшими город, особенно если не стесняешься открыть дверь-другую или перескочить через забор.
Шагая по длинному коридору под позолоченным потолком – по аркаде офисного здания на Сороковых улицах неподалеку от вокзала, – он миновал мастерскую по ремонту одежды. Он знал о ее существовании, но никогда о ней не задумывался. Поскольку он не курил, в его костюмах не бывало прожженных дыр. Да и моль на верхних этажах Сентрал-парк-уэст встречается редко – возможно, из-за высокой арендной платы. Поспешая мимо, он просто взглянул направо.
Но прежде чем он успел замедлить шаг, его развернуло, словно привязанного, когда кончается веревка. Проскользив по полированному полу, он остановился в тусклом свете алебастровых люстр, испачканных сажей и пылью. Привлеченный движением в окне мастерской, словно кот перед аквариумом с золотой рыбкой, он посмотрел в него и увидел женщину, которой не видел четырнадцать лет. Он любил ее, когда оба были молоды, и, возможно, потому, что он никогда не говорил ей об этом, никогда к ней не прикасался и никогда ее не целовал, эта любовь сохранилась до сих пор, что было совершенно некстати. Ее звали Евгения Эба. Не самое красивое имя, если не знать его обладательницы.
С обеих сторон витрина была закрашена черными полями, в каждом из которых имелись три прозрачных овала, показывавшие подсвеченную полку с образцами ткани «до» и «после» – некогда дырявыми, а затем восстановленными. В самой витрине, рядом с черной с золотом швейной машинкой, Евгения Эба склонялась над рукавом мужского пиджака. Это был твид цвета ржавчины с оттенком голубизны, и она пристально вглядывалась в него сначала на расстоянии, а затем проводя им под увеличительным стеклом на поворотной стойке, прежде чем выбрать из маленького лотка волокна, которые соответствовали бы тем, к которым она их присоединит. За исключением того, что он принял за усталость и терпеливость, которых в бытность девочкой у нее не наблюдалось, она казалась такой же, какой была в восемнадцать, а так как он не мог видеть самого себя, что могло бы помешать переносу в другое время, ее внешность отбросила его назад, словно ничего не изменилось.
Помимо самого начала, в последний раз он был рядом с ней на классной фотографии, снятой в июне 1933 года, когда девяносто два старшеклассника выстроились перед стеной примерно того же цвета, что и пиджак, который теперь приводила в порядок Евгения Эба. Прошло много лет, но всякий раз, когда Гарри смотрел на эту черно-белую фотографию в середине ежегодника, глаза у него перескакивали с его собственного изображения на нее, и при каждом переводе взгляда являлось понимание и сожаление, что она для него совершенно недосягаема.
С задранными коленями, небрежно обхваченными руками, в костюме и при галстуке, с платочком в нагрудном кармане, он сидел на земле в центре первого ряда, а она сидела на стуле в ряду позади него, над его левым плечом. Как мог он быть таким маленьким, таким напряженным, таким бледным? Как мог его подбородок выглядеть таким слабым, кожа такой гладкой, а костяк таким миниатюрным и детским? Ему, теперь полностью развитому человеку, мужественному, сильному и привлекательному, его собственное семнадцатилетнее воплощение представлялось одиннадцати – или двенадцатилетним, несмотря на намеки в его задумчивом выражении на грядущую серьезность, не развеиваемую легкостью, которой тоже предстояло прийти. Он помнил, что это выражение было результатом того, что она была рядом, и ему было известно, что он для нее ровным счетом ничего не значил.
Что касается ее, то она словно принадлежала к другому виду или была богиней среди низших существ. Увидев эту фотографию, на которой глаза любого мгновенно находили ее и там задерживались, те, кто ее не знал, принимали ее исключительно за учительницу в окружении учеников. Она казалась по крайней мере на десять лет старше всех остальных и, соответственно, крупнее, пусть даже, обладая ладными пропорциями и благородным ростом, она и близко не была столь же крупной, как некоторые из девиц, которых она каким-то образом заставляла выглядеть карлицами. И в то время как почти у всех остальных девушек был широкий кружевной воротник, порой украшенный еще и моряцким галстуком, она носила нечто вроде официального пиджака девушек Гибсона[94] с длинными пересекающимися лацканами из соблазнительно черного бархата. На верхней части груди, на полпути к глубокому вырезу, покоилось ожерелье, каскадом ниспадавшее поверх обнаженной плоти. Ее волосы сияли на солнце, как латунная чеканка в ослепительном свете. Выражение ее лица, в отличие от выражений очень красивых женщин, которые благодаря своей красоте восприимчивы и добры, было отмечено какой-то резкостью. Оно говорило, что она знает о своей непохожести и будет, хотя и любезно, держаться в стороне от остальных. Много лет спустя Гарри понял, что это было неповторимым выражением царственности.
А теперь она работала за витриной мастерской по ремонту одежды в галерее неподалеку от центра города, в которую никогда не заглядывает дневной свет, приводя в порядок мужской костюм в шесть часов вечера, когда все остальные направлялись домой, а ей приходилось задерживаться, чтобы люди могли оставить или забрать свою одежду. Он был ошеломлен, увидев ее на ее рабочем месте, с по-прежнему золотистыми волосами, словно она оставалась на классной фотокарточке и старалась не щуриться от солнца.
Это было давним и неоконченным делом, и просто поговорить с ней вряд ли было бы предательством по отношению к Кэтрин, предать которую он не мог. Ему надо было узнать, где обитает Евгения Эба, хотя похоже было, что где-то недалеко, чем она занимается, хотя это было ясно, и что она чувствует. Он хотел услышать звук ее голоса, выяснить, пользуется ли она теперь духами (если бы она пользовалась ими раньше, учиться ему было бы еще труднее) и помнит ли она его. Он хотел посмотреть, уравновесились ли за прошедшие годы их силы, будет ли она на него реагировать – не иначе, но вообще. Это было опасно, но он все равно открыл дверь.
Звякнул санный колокольчик, подвешенный к металлической скобе, и Евгения Эба подняла голову так, как не могла бы сделать, войди в мастерскую женщина. Она словно в замедленной съемке сложила руки, вдохнула, слегка приподняла брови и улыбнулась. Казалось, что секунды стали дольше и тяжелее.
– Евгения? – спросил он.
Глаза у нее сузились. Она пыталась его узнать.
– Да?
– Вы Евгения Эба?
– Была. – У нее было обручальное кольцо, которое он заметил только сейчас, хотя видел ее руки и раньше. – Да, это я.
– Гарри Коупленд.
Она посмотрела на него непонимающе, пытаясь вспомнить это имя. Он повторил его, а когда оно не произвело никакого впечатления, назвал школу.
– О, – отозвалась она, словно чтобы прикрыться. Но было ясно, что она его не знает.
На мгновение он опустил взгляд, чувствуя горечь поражения, но потом заговорил нарочито легким репортерским тоном:
– В каких бы матчах я ни участвовал, какие бы мячи ни брал, я всегда был полон терпеливой надежды, что вы это увидите. По дороге домой я делал большой крюк, чтобы пройти мимо вашего дома – имея в виду… – здесь он сделал паузу, – что вам может захотеться выглянуть в окно.
– Мне очень жаль, – сказала она. – Я не знала. – Она явно не была вне себя от радости, что приходится отчитываться в чем-то, что происходило десятилетия назад и о чем она совершенно ничего не знала.
– Нет-нет, – сказал он. – Мальчишки всегда так делают. По крайней мере, я так делал.
– Вы были в меня влюблены?
– В вас все были влюблены. Вы не можете этого не знать.
– Знаю. Это было несправедливо.
Она пожала плечами: мол, сейчас это не имеет значения, – что было правдой.
– Потом вы поступили в Консерваторский колледж Бренау?
– Теперь я вспомнила, – сказала она. – Вы поступили в Гарвард. Как я могла забыть? Это было очень трудно… для евреев. Насколько я знаю, и до сих пор трудно. Вы кажетесь совсем другим.
– А вы кажетесь все той же, – сказал он.
– Это не так. – Она повернула голову, направляя взгляд поверх швейной машинки. Поскольку там было темно по сравнению с освещенным рабочей лампой столом для починки, он не заметил его раньше. С края полки свисал прикрепленный кнопкой миниатюрный флаг с золотой звездой.