Марк Хелприн - На солнце и в тени
Спокойно, как дипломат, Гарри спросил:
– Каковы ваши возражения?
– Теоретически я бы возражал, если бы они воспитывались как христиане и тем самым отдалялись от своего отца. Я бы возражал, если бы их отец сменил вероисповедание и тем самым предал все колена своей семьи, начиная с Авраама. Я бы возражал, если бы они воспитывались как евреи и тем самым отдалялись от своей матери. И я бы возражал, если бы их мать изменила свою веру и тем самым отдалилась бы от меня. И, конечно, если бы они не придерживались никакой веры, не были бы частью никакой традиции, я был бы убит горем, что генеалогические линии, так долго сохранявшие верность, упорство и отвагу, пришли к такому бессмысленному концу.
– Мы не думали об этом, – сказал Гарри, – потому что так сильно любим друг друга, что по сравнению с этим все кажется незначительным. Может, я слепой гордец, но мне это представляется вопросом веры.
– Как это?
– Я верю в Бога. Не как в проявление человека, но как во всемогущую силу. Если он сотворил мир таким образом, что я полюбил Кэтрин, я верю, что он позаботится об этом и что в конце концов все будет хорошо. Его заповеди фундаментальны и идут от сердца и души, даже если человек сводит их к догмам, созданным им самим в зарослях сухого тростника. Иногда поднимается буря и наклоняет тростник, чтобы открыть мир небу.
– Какой именно теологии это соответствует?
– Божественной теологии.
– Чем она доказывается и подтверждается?
– Всей природой, богатой жизнью. Я пришел к этому убеждению не путем рассуждений. Меня к нему привели, принесли, как ребенка на руках.
– Это, конечно же, ересь.
– Ну да, то есть вы сами можете со мной говорить, преподаватели могут меня учить, городской совет Вест-Хэмпстеда может диктовать законы, которые управляют мной, когда я через него проезжаю, «Вестерн Юнион» может отправлять мне сообщения, мафия может меня принуждать, поэт может очаровывать, логик может убеждать, а оратор может увлекать, и только Бог лишен всех этих полномочий и принужден всегда оставаться безмолвным, уклончивым. Кто может принудить Его?
– Может быть, это его выбор, – сказал Билли, который, хотя Гарри этого не знал, был подготовлен для богословской дискуссии гораздо лучше, чем большинство людей могло бы подумать.
– Чем это доказывается или подтверждается? – вернул его вопрос Гарри. – Даже если его выбор был, есть или будет в этом, разве Он не может передумать, сделать исключение, действовать не по одной схеме, позволить себе противоречия или воспользоваться уловками, головоломками и ловушками? Моя традиция, Билли, если позволите, считает посредничество вторичным. И так же, я уверен, считает и ваша традиция.
– Но чем больше отдаляешься от посредничества, – сказал Билли, – тем больше рискуешь впасть в безумие, гордость и заблуждение.
– Это очень рискованно, согласен, это одна из самых опасных вещей в мире, – и здесь он выделил свои слова, проговорив их подчеркнуто твердо, – главной защитой от которой выступает Божья благодать.
– Хорошо, я впечатлен, – сказал Билли, – но как насчет практических вещей? Мир устроен так, что ты, как тебе хорошо известно, во многих отношениях не можешь двигаться в нем так же свободно, как я. У ваших детей не будет такой же свободы, как у меня. Это неправильно, но это так. Вы не можете жить в определенных местах, посещать определенные рестораны, работать в определенных областях, учиться в определенных школах…
– Я знаю.
– И долгие истории обеих наших семей навсегда изменятся. Для любого вполне естественно хотеть, чтобы его дети и внуки были похожи на него и на тех, кто был до него, оказались если не полным, то хотя бы слабым эхом после того, как он уйдет. И дело не только в этом, но и в ней, в Эвелин. Нет ничего неразумного в том, чтобы желать преемственности, не так ли? Разве это антисемитизм? Разве твой отец не чувствовал бы такого же дискомфорта в подобной ситуации?
– Да, и я не скажу, что этому надо противостоять одним только старанием сделать мир совершеннее, потому что это означает уклоняться от ответа на вопрос, заменяя его очевидной невозможностью. Конечно, мы хотим преемственности веры, внешности, вкуса, пристрастий, образа жизни, морали. Мой отец согласился бы. У меня нет ответа, и у него бы не было, но он также признавал, что браки заключаются на небесах, из-за чего и происходит так много неприятностей на земле. Мой единственный ответ на эти вопросы, мой единственный ответ, который представляется мне достаточным, состоит в моей любви к Кэтрин.
Они были в сорока милях от берега, но Билли держал курс в открытое море и не поворачивал. Было еще довольно рано, и радио предсказывало великолепную погоду. По морю, синему и прозрачному, ходила зыбь не выше фута. Минут через пять-десять, на протяжении которых он, казалось, что-то серьезно взвешивал, Билли спросил:
– Должен ли я из этого разговора сделать вывод, что вы с Кэтрин все-таки собираетесь пожениться?
– Да.
– Тогда почему ты до сих пор не попросил у меня ее руки?
– Я надеялся сначала поправить свои дела.
– Никто никогда не может полностью разобраться в своих делах. Всегда что-то не так, и если браки заключаются на небесах, то почему ты позволяешь делам мешать тебе?
– Так мне сейчас попросить у вас ее руки?
Рукой, свободной от румпеля, Билли дал ему знак продолжать.
– Но мы же на яхте. И Кэтрин спит. Я думал, что буду официально одет, что мы будем в вашей библиотеке, а она будет ждать в соседней комнате, в платье или костюме.
– К черту все это.
– Хорошо. Мистер Хейл…
– Можешь называть меня Билли.
– Не в этом случае. Я люблю Кэтрин сильнее, чем кого-либо в жизни, сильнее, чем отца, сильнее, чем мать. В некотором смысле это разбивает мне сердце, но это правда, и я должен признать эту правду. Я обещаю, что всегда буду заботиться о ней, что всегда буду думать прежде о ней, а потом о себе, что никогда не предам ее, что буду ее охранять, уважать, любить и защищать. Мир может быть невообразимо жестоким, и, следовательно, это потребуется. Я говорю так не только в пылу любви, но и потому, что многое видел. Я говорю это как клятву перед Богом и своей честью. Я прошу руки Кэтрин, чтобы жениться на ней. Она полностью согласна. И я молю вас дать нам свое благословение.
Билли заставил его подождать в первозданном шуме ветра и волн, скользивших через границу между морем и небом. Потом он сказал:
– Оно у вас есть. Мы с Эвелин долго обсуждали это со всех сторон.
Гарри явно был тронут, он притих.
– Есть кое-что, – заметил Билли, слегка понизив голос – что тебе следует знать. Этого не знает даже Кэтрин, но должна узнать, когда проснется, и да поможет нам Бог, потому что время пришло. – Он подался вперед, правой рукой продолжая удерживать лакированный румпель, желтый, как сливочное масло. Гарри впервые внимательно всмотрелся в черты его лица, чтобы угадать, как они проявятся в их с Кэтрин детях, которым еще только предстояло родиться.
– Значит, так, – сказал Билли, просто чтобы начать. – Эвелин родилась в 1899-м. Ее мать родилась где-то в конце семидесятых, точнее неизвестно. – Гарри показалось странным, что такие люди, как Хейлы, могли не иметь сведений о своей родословной. – Я познакомился с Эвелин летом двадцатого, когда ей исполнилось двадцать один. Я был твоего возраста. Это случилось за обедом на Норт-Шоре. Я все еще слышу звон стеклянной посуды и шуршание волн по галечному пляжу, до сих пор вижу розы на столе. Боже, она была не просто красива, в ней было нечто большее, и я влюбился в нее с первого взгляда. Она тоже в меня влюбилась, но мне пришлось ее добиваться. Сначала я думал, что она просто стесняется или хочет, чтобы я окончательно влип, но нет, она в самом деле меня избегала. Набравшись решимости, я последовал за ней в Принстон. Собственно, не последовал: я знал, где живет ее семья, и в моем появлении в Принстоне не было ничего странного, поскольку в свое время я получил там степень бакалавра. Я позвонил ей и спросил, примет ли она меня. В тот вечер, когда я знакомился с ее семьей, лужайки, помню, были темно-зелеными, мокрыми от недавнего дождя. Я был в ужасе. Ее отец был протестантским богословом. Я никогда с ним не сталкивался, поскольку специализировался в области экономики, а это, несмотря на то, что думают многие мои знакомые, не совсем одно и то же. Тем не менее я о нем слышал, так как в то время он был широко известен. Итак, там присутствовали Эвелин Томас, ее отец и мать, и явился я. Я выглядел довольно презентабельно, они, как и все, конечно, знали о моей семье, и было ясно, что мы с Эвелин влюблены, хотя она и делала все возможное, чтобы этого не показывать. Но они, как и она, были очень обеспокоены, как будто неустойчивое равновесие, которое им удавалось поддерживать на протяжении многих лет, вот-вот могло рухнуть. Проблема заключалась в том, что замужество Эвелин должно было выявить некое обстоятельство, которое они скрывали, потому что не могли поступить иначе. Бабушка и дедушка Эвелин со стороны матери фактически были дальними родственниками моей семьи в Бостоне. Не буду отягощать тебя этими сложностями. Это никому не нужно. Они, эти бабушка и дедушка, были бездетны, пока в начале восьмидесятых не удочерили белокурую и голубоглазую девочку, сироту из Северной Европы. Откуда-то из Прибалтики, возможно, из Эстонии, а может, из Санкт-Петербурга – не знаю. Знали только они. Она, вероятно, осталась бы в Европе, если бы после кишиневского погрома не начался массовый исход евреев из всей России, а не только из Молдавии. Так она попала в детский дом в Спрингфилде, штат Массачусетс, где они нашли ее и удочерили. Эта девочка, мать Эвелин, родилась еврейкой. Тем не менее поскольку ей было всего пять лет или около того, они хотели воспитать ее как христианку и спасти ее душу, как того заслуживала их дочь. Но она этого не хотела. Она так и не смогла забыть своих родителей. Она все понимала и даже в пять лет готова была скорее умереть, чем отказаться от своих – боже – младенческих воспоминаний. Они не могли ее принуждать и не стали этого делать, предоставив этому вопросу затмиться их любовью. Он никогда не поднимался. Звучит знакомо, да? Когда она выросла, то вышла замуж за либерального богослова Томаса, чья любовь к ней оказалась сильней всех остальных соображений. Затем они вырастили свою дочь, мою жену, тоже «нейтрально». Вот что происходит, когда все смешивается и люди воспринимают указания от Бога, а не от человека. Томас был протестантским богословом, который, как и ты, верил во всемогущество Бога и прямое общение с Ним. Как и ты, он думал, что Бог обо всем позаботится. Поскольку он был богословом, никто не ставил под сомнение религиозные воззрения его дочери, считая, что она, конечно, добрая и благочестивая христианка, ходит в церковь и в воскресную школу. Что ж, ни в церковь, ни в воскресную школу она не ходила, а потом появился я и женился на ней. Мы не венчались в церкви, и нам сошло это с рук из-за войны и инфлюэнцы, а впоследствии обо всем этом просто забыли. Эвелин всегда была верна своей матери, но не придерживалась никакой конфессии, и, когда родилась Кэтрин, я спросил, и она мне разрешила – легко, потому что так же воспитывали и меня, – воспитать ее как христианку или как приверженку епископальной церкви. На выбор. В тех довольно редких случаях, когда я появлялся на церковных службах, я брал ее с собой – когда она была ребенком. Она думает, что она христианка, чувствует себя христианкой. Но на самом деле ее бабушка была еврейкой, и ее мать – еврейка, при всем уважении к Колониальному клубу, «Джорджике» и Социальному регистру[85], которые нас вышвырнули бы, если бы это было известно, – мне, правда, на это наплевать. Так вот, если ее бабушка была еврейкой и ее мать тоже, то, скажи мне, кто же тогда Кэтрин?