Энрике Вила-Матас - Дублинеска
Но, быть может, говорит Риба самому себе, самое неприятное не столько в том, что он на пороге смерти, и даже не в том, что он уже умер, сам того не заметив, как предположила его мать в Лондоне, глядя на преследующий их дождь, а в неприятном ощущении, что он еще и не родился как следует.
«Рождайся, такой мозговой сигнал я получил, – признавался персонаж Беккета Мэлон. И потом: – Мне даруется, попробую выразить это так, рождение в смерть, такое у меня впечатление».
Он тут же вспоминает, что похожая мысль была и у Арто: ощущение «одержимого», изо всех сил борющегося, чтобы вызволить «свое собственное тело».
Но что, если вчера, когда он выходил из «Макферсона», родилась его смерть? В его пророческом сне о Дублине, явленном ему в больнице, на границе между жизнью и смертью, ощущение, будто он рождается в смерть, было очень четким и возникло ровно посередине сцены, где они с Селией обнимались под дождем на выходе из таинственного бара.
И вчера он тоже чувствовал что-то подобное. Внутри его несчастья крылось таинственное переживание этой сцены с объятьями. Переживание, возникшее оттого, что он родился в смерть, или оттого, что он впервые в жизни почувствовал себя живым. Ведь, несмотря на весь ужас происходящего, это был великий момент. Его долгожданный момент в центре мира. Как если бы через Дублин и Нью-Йорк, соединяя их, бежал ток, и это было бы не что иное, как ток самой жизни, идущей по воображаемому коридору, и ее остановки или станции были бы украшены копией одной и той же статуи, запечатлевший некий шаг, некий секретный жест, почти незаметное, но вполне конкретное движение, абсолютно реальное и четкое: английский прыжок.
Он опасается, что его шаги и возня на кухне разбудят Селию, но слышит, как наверху с грохотом перетаскивают стулья, – соседи сверху ужинают очень поздно, – и понимает, что в любом случае они разбудят ее прежде него. Он решает не пить кофе, а затем, в знак немого и аутичного протеста против шумных соседей, мочится в раковину для посуды, испытывая восхитительное ощущение вечности.
Звонят в домофон. Час поздний, и сухой, но визгливый звук звонка застал его врасплох. Он идет в прихожую, опасливо снимает трубку домофона и спрашивает, кто там. Долгая пауза. И внезапно кто-то произносит:
– Malachy Morre еst mort[44].
Он каменеет. Слова «Мур» и «мертв» звучат почти одинаково, хотя и принадлежат разным языкам. Он думает о банальностях, чтобы не поддаться страху.
Теперь он припоминает. Это ужасно, это камнем лежит у него на сердце. Вчера в «Макферсоне» он долго говорил о Малахии Муре.
– Кто там? – спрашивает в домофон.
Нет ответа.
Он нагнулся через перила балкона, но так же, как и вчера, улица внизу пуста. Точно так же начался хаос вчерашней ночи. В этот же час кто-то позвонил в домофон. Он выглянул, но никого не увидел. История повторяется.
Может быть, именно тот, кто заявил, что Малахия Мур умер, позвонил вчера в домофон и объяснил по-испански с каталонским акцентом, что проводит ночной опрос и хотел бы задать ему единственный вопрос, а потом, не давая ему опомниться, сказал:
– Мы хотели только спросить, знаете ли вы, почему Марсель Дюшан вернулся с моря.
Но нет, не похоже, чтобы это был тот же человек. А что два звонка произошли с разницей в двадцать четыре часа, это, наверное, просто совпадение. Сегодняшний гость говорил по-французски без малейшего намека на каталонский выговор и мог бы оказаться как Вердье, так и Фурнье – одним из его новеньких, с иголочки друзей из бара. Что же до вчерашнего звонка, это дело рук того, кто хорошо ориентируется в «Исключении из родителей», автобиографическом романе его друга Рикардо. Потому что вопрос о Дюшане запрятан в тексте книги.
Нет, тот, что звонил вчера, и тот, что звонил сегодня, не может быть одним и тем же человеком, тут есть кое-что еще. Вчерашний был читателем «Исключения из родителей», это, должно быть, каталонский приятель Уолтера, с которым они познакомились два дня назад и дали ему свой адрес. Он просто не может быть никем другим, ну разве что – пусть бы это и совершенно невозможно, – это был сам Уолтер с его каталонским выговором. Странно только, что хотя тот, кто звонил вчера, сделал это исключительно шутки ради, он так и не обнаружил себя, чтобы посмеяться. Риба до сих пор не знает, отчего этот друг Уолтера так расстарался, устроил ему полночный розыгрыш, а потом сразу сошел со сцены. И еще меньше он понимает, отчего сегодняшний тоже позвонил и тотчас же испарился. В этом они и впрямь похожи.
Возвращается к домофону и снова требует, чтобы тот, кто находится внизу, назвался.
Тишина. Так же, как и сутки назад, только покой, покой, разлитый даже в адском свинцовом свете прихожей, где стоят два печальных стула, свисает с потолка одинокая лампа, да стоят на полу чемодан и саквояж, с которыми Селия собирается завтра от него уйти.
Вчера ночью, никого не увидев, он решил, что приятель Уолтера скрылся в «Макферсоне». Именно с этой путаницы все и началось. Управляющий «Макферсона» – марселец, и часть завсегдатаев – французы. Они с Селией дважды сидели там на открытой веранде. Оба раза днем. Вчера он отправился туда, думая, что встретит там приятеля Уолтера и спросит, к чему он устроил этот полночный розыгрыш.
Хотя он не хочет вспоминать слишком подробно из опасения, что воспоминания как-нибудь ему навредят, память о том, что произошло, возвращается к нему, и внезапно он припоминает, как ровно в этот час после вопроса о Дюшане и после того, как он не обнаружил никого внизу на улице, он почувствовал, что его захлестывает волна тоскливого беспокойства, и решил пойти посмотреть, как там Селия, и хотя бы таким образом ощутить ее присутствие и поддержку. До того, как прозвонил домофон, Селия спала, и Риба не знал, разбудил ли ее звонок или она по-прежнему погружена в ставший для нее обычным блаженный покой. Он нуждался в ней, чтобы преодолеть растерянность, вызванную словами о море и Марселе Дюшане. А потому он направился в спальню и там обнаружил то, чего никак не мог ожидать. Сейчас он отчетливо вспоминает, какой это был жуткий момент. Выражение лица спящей Селии застало его врасплох – это было выражение холодное и жесткое, такое твердое и неподвижное, словно принадлежало уже обезжизневшей душе. Он в буквальном смысле слова застыл от ужаса. Селия спала, или была мертва, или казалась мертвой, или, скажем, окаменела. Хотя все указывало на то, что ему следует закричать, чтобы Селия вернулась к жизни, он предпочел решить, что сейчас она близка к божественному духу, к какому-нибудь своему богу. Если вдуматься, сказал себе он, религия совершенно бесполезна, зато сон, напротив, религиозен по сути своей и всегда будет религиозней, чем любая из религий, может быть, потому, что когда человек спит, он приближается к Богу…
Он немного постоял в спальне, вслушиваясь в эхо вопроса о Марселе Дюшане и спрашивая себя, не пришла ли пора пересилить страх и отправиться – это была его старая метафора, исключительно для личного пользования, – метафизическим путем мертвых. Мне всегда казалось, подумал Риба, что один почивший на этом пути – никто и ничто и все относительно, и тогда становится проще понять, что такое множество покосившихся крестов и множество надгробных камней и голых кустов терна в этом, таком пустынном и таком огромном, мире, где неспешный дождь льется на сонмы умерших…
Ну вот! Он сообразил, что не только дал волю абсурдному стремлению к поэзии, он вообще перестал контролировать происходящее у него в голове, и остановился. Огромный пустынный мир, сонмы умерших… Словно логическое продолжение той путаницы, в которую превращалось все, о чем он думал, естественное дополнение к похоронам в Дублине, концу света в Лондоне и загадочным словам в трубке домофона, в голове у Рибы возникает сцена из «Мертвых» Джона Хьюстона, та, где муж разглядывает жену, внезапно застывшую на ступенях дома в Дублине, неожиданно помолодевшую и похорошевшую из-за одной припомнившейся ей истории и совершенно парализованную голосом, поющим на лестнице печальную ирландскую балладу «The Lass of Aughrim», – балладу, воскрешающую у нее в памяти поклонника, умершего от холода, дождя и любви к ней.
Опять он не удержался. Опять связал этот эпизод из «Мертвых» с юношей из Корка, который был влюблен в Селию за два года до их знакомства, а потом из-за целой цепи недопониманий уехал из Испании и вернулся к себе на остров, где не замедлил покончить с собой на дальнем причале в порту родного города.
Корк. Четыре буквы рокового имени. Этот город всегда ассоциировался у него с огромной вазой у них дома в Барселоне. Ваза страшно мешала ему, но он так и не решился избавиться от нее из-за сильнейшего сопротивления Селии. Когда по временам им овладевало уныние, он с легкостью переходил от уныния к отчаянию, просто разглядывая старые фотографии или столовые приборы. Картины, унаследованные Селией от бабушки. И эту вазу. Чертова ваза!