Элис Манро - Давно хотела тебе сказать (сборник)
Родители на снимке сидят. Мать строгая, без улыбки, в черном шелковом платье, с жидкими, расчесанными на прямой пробор волосами и поблекшими глазами навыкате. Отец еще видный, бородатый, приосанился, опирается рукой о колено, настоящий патриарх. Пожалуй, есть в нем что-то от ирландского позерства: мол, оцените, как я вжился в свою роль, хотя как не вжиться, если деваться уже некуда? По молодости лет он во всех кабаках был свой человек; и даже когда пошли дети, за ним тянулась слава выпивохи и кутилы. Но потом он оставил старые привычки, порвал с друзьями-приятелями, перевез семью сюда, на берега Гурона, и осел на земле. Эта семейная фотография – словно грамота за достижения: респектабельность, достаток, присмиревшая жена в черном шелковом платье, нарядные, статные дочери.
Хотя, если честно, наряды у дочерей – тихий ужас: на оборки и рюши материи не пожалели, а вид все равно деревенский. У всех, кроме тети Мэдж. На ней простое прилегающее платье с высоким горлом, черное с блестками. Видно, что одеваться она умеет, у нее врожденное чувство стиля; она стоит, чуть наклонив голову, без тени смущения улыбается в объектив. Она была рукодельница и наверняка сшила себе платье сама, отлично зная, чтó ей идет. Но скорее всего она и сестер обшивала – и как тогда прикажете это понимать? На бабушке нечто с пышными рукавами, широким бархатным воротником, а поверх подобие жилета с бархатной отделкой; на талии все вкривь и вкось. Кажется, будто одежда на ней с чужого плеча, и выражение лица соответствующее, – видно, что она не в своей тарелке, ей страшно неловко, она зарумянилась, пряча смущение под виноватой полуулыбкой. Она похожа на мальчишку-переростка; пышные волосы старательно зачесаны кверху, но того и гляди упадут на глаза. Однако на пальце у нее обручальное кольцо; мой отец тогда уже появился на свет. На тот момент она единственная была замужем – старшая и самая рослая из сестер.
За ужином бабушка спрашивает: «Как чувствует себя твоя мама?» – и в ту же секунду настроение у меня портится.
– Хорошо.
Я говорю неправду. Мама не может – и уже никогда не будет – чувствовать себя хорошо. У нее медленно прогрессирующая неизлечимая болезнь.
– Бедняжка, – вздыхает тетя Мэдж.
– По телефону с ней говорить – сущая пытка, ничего не понять, – жалуется бабушка. – Такое впечатление, что чем хуже у нее с голосом, тем больше ее тянет поговорить.
Голосовые связки у мамы частично парализованы. Мне нередко приходится играть при ней роль переводчика, и каждый раз я сгораю от стыда.
– Представляю, как ей там, на отшибе, одиноко, – причитает тетя Мэдж. – Бедняжечка!
– Какая разница, где жить, – возражает бабушка, – если все равно тебя никто не понимает.
Затем бабушка требует от меня дать ей полный отчет о нашем житье-бытье. Белье выстирано? Высушено? А кто гладит? Кто печет? Кто чинит моему папаше носки? Бабушка жаждет помочь. Она готова что-нибудь нам испечь – только скажи: кексы, печенье, пирог (давно ли у нас пекся пирог?), а если нужно что залатать-заштопать, привози, все мигом будет сделано. И с глажкой то же самое. Вот как дороги от заносов расчистят, так она приедет к нам на денек помочь по дому.
Мысль о том, что мы нуждаемся в помощи, повергала меня в страшное смущение, и я всячески старалась ее отговорить. Перед ее набегом мне пришлось бы затеять генеральную уборку, разобраться в кухонных шкафах, задвинуть под раковину или рассовать под кровати разный хлам – сковородку, которую мне все недосуг было отдраить, корзинку с одеждой, отложенной для починки, хотя я заверяла бабушку, что давно все сделано. Но мне никогда не удавалось довести уборку до конца: в шкафах снова возникал кавардак, позор всякий раз вылезал наружу, и становилось очевидно, до чего мы беспомощны, как катастрофически далеки от того идеала чистоты и порядка, правильного домоустройства, в который я, несмотря ни на что, тоже верила. Но одной веры было явно недостаточно. А краснеть мне пришлось бы не только за себя, но и за маму.
– Твоя мама больной человек, ей с домашними делами не справиться, – говорила бабушка таким тоном, словно сомневалась в способности моей мамы вообще справиться с чем бы то ни было.
Я старалась представлять ей только радужные отчеты. В прежние дни, когда маму иногда еще на что-то хватало, я докладывала, что мама заготовила на зиму несколько банок маринованной свеклы или что она разрезает пополам прохудившиеся посредине простыни и сшивает целые края, чтобы простыни послужили подольше. Бабушка замечала мои усилия и насквозь видела фальшь нарисованной мною картины (даже если детали были верны); на все рассказы о маминых подвигах она только качала головой – надо же, кто бы мог подумать?
– Она теперь красит шкафчики на кухне, – сообщаю я.
Я не вру. Мама нашла себе новое занятие: принялась красить все шкафы в желтый цвет, а на ящиках и дверцах рисовала где цветочек, где рыбку, где парусник или флажок. Руки у нее тряслись, но какое-то короткое время она довольно сносно управлялась с кисточкой. Так что картинки получались неплохие. И все равно в них сквозило что-то резкое, угловатое, выдающее сверхусилия, которые требовались, чтобы преодолеть скованность мышц, – так проявлялась мамина болезнь на этой стадии. Про картинки я решила помалкивать, наперед зная, как бабушка к ним отнесется: глупое чудачество, лишний повод для огорчений. И бабушка, и тетя Мэдж, как большинство людей, были уверены, что в доме все должно выглядеть по возможности как у всех. Должна признать, некоторые мамины идеи и их воплощение заставляли меня стать на сторону большинства.
Кстати, краску, кисти, скипидар и все прочее убирать приходилось мне, поскольку мама всегда работала до изнеможения и после могла только со стоном растянуться на кушетке.
– Вот-вот, – с досадой и в то же время с удовлетворением закивала бабушка. – Она будет заниматься всякой ерундой, хотя прекрасно знает, что потратит на это последние силы, вместо того чтобы сделать что-то полезное. Чем красить шкафчики, лучше бы твоему отцу обед сготовила.
Золотые слова.
После ужина я пошла прогуляться, невзирая на непогоду. Метель в городе меня не пугала: разве это метель? Ветру здесь негде разгуляться, дома со всех сторон, и жилые, и разные городские постройки. На улице я встретила одноклассницу, Бетти Госли, она тоже осталась в городе – у замужней сестры. Настроение у нас было приподнятое, оттого что мы в городе и можем вот так «выйти в свет», поучаствовать в вечерней городской жизни, а не сидеть у себя на ферме, глядя в окно, где только тьма, и холод, и метель, и поблизости никого и ничего. А в городе одна улица перетекала в другую, и через каждые десять шагов горели фонари, здесь рукотворное начало пустило глубокие корни и принесло обильные плоды. На катке для керлинга люди играли в керлинг, на катке «Арена» катались на коньках, в кинотеатре «Лицей» смотрели кино, гоняли шары в бильярдной, сидели за столиками в двух городских кафе. Возраст, пол и отсутствие денег не позволяли нам на равных присоединиться к горожанам, но мы могли сколько угодно бродить по улицам, могли зайти в «Синюю сову», взять по стакану лимонной колы (самой дешевой), посидеть там, разглядывая входящих, и поболтать со знакомой официанткой. Мы с Бетти, мягко говоря, не принадлежали к кругу сильных мира сего и поэтому массу времени проводили как зеваки в зале суда и обсуждали чужие дела: перемывали косточки тем, кому повезло больше нас, пытались понять причины их падений и взлетов, выносили суровый приговор всем, кто не соответствовал нашим моральным стандартам. Мы заверяли друг друга, что даже за миллион долларов не согласились бы встречаться с Томом Д. или Джеком П. – на самом деле мы бы растаяли от счастья, если бы эти мальчики хотя бы раз заметили нас и обратились к нам по имени, не говоря про все остальное. Мы судачили о знакомых девчонках, гадали, не забеременела ли та или эта. (На следующий год Бетти Госли сама забеременела от соседнего фермера с дефектом речи и стадом племенных коров, о котором в доверительных разговорах со мной она ни словечком не обмолвилась. Смущенная, но довольная собой, Бетти замкнулась и зажила вожделенной жизнью замужней женщины, а говорить могла исключительно про душ на кухне, постельное белье, детские одежки да тошноту по утрам, отчего мне было сразу и противно, и завидно.)
Мы прошли мимо дома, где жил мистер Хармер. Его окна были наверху. Там горел свет. Чем он занимается по вечерам? Он не принимал участия в городских развлечениях, его нельзя было увидеть ни в кино, ни на хоккейном матче. Честно сказать, в школе его недолюбливали. Потому я его и выбрала. Мне лестно было думать, что я не как все. Мне нравились его бесцветные редкие волосы, мягкие усики, узкие плечи под поношенным твидовым пиджаком с кожаными заплатами на локтях, его ехидные реплики – так он утверждал свой авторитет перед учениками, сознавая, что не может впечатлить их физической силой. Наш единственный разговор произошел в городской библиотеке: он порекомендовал мне роман из жизни валлийских шахтеров. Роман мне не понравился, там ничего не было про секс, одни стачки и профсоюзы, одни мужчины.