Тарас Прохасько - НепрОстые (сборник)
Но я же по крови на четверть чех. И я до сих пор не знаю, почему не знаю чешского. Почему даже не пробовал его выучить. Не знаю, не есть ли моя полная украинскость в этом смысле тем отступлением, которое меня раздражает в украинцах. Не понимаю, почему по-детски убегал и убегаю.
То, что мой дед был моим дедом один год, что мой папа родился после того, как тот умер, и папа не слышал ни одного ласкового чешского слова, вовсе не означает, что он перестал быть и папой, и дедом. В конце концов, остался неоспоримый генотип и вполне узнаваемый фенотип. В конце концов, даже после своей смерти дед стал причастен украинским историям, потому что именно его некоторое время энкаведисты считали Робертом. В конце концов, с годами он кажется мне все более и более близким. И несмотря на все я, выходя на балкон, который скоро станет зимним, не пытаюсь запомнить ни одного урока из учебника чешского языка. Пытаюсь не думать о смене образа жизни и чувствую непонятную тревогу.
3.
Когда я был солдатом, мне нравилось думать о разных вещах. Думать было хорошо хотя бы потому, что на самом деле армейский режим не только не распространяется на сферу думанья, но и освобождает для него места больше, чем это возможно на гражданке. К тому же «разных вещей», о которых можно было размышлять, в собственности, в мире солдата не так много, чтобы думать о них поверхностно, не думать о них чуть глубже («Вещи солдата» – одна из лучших песен Тома Вейтса).
Тогда солдат мог иметь только одежду (сапоги и ремень тоже можно считать одеждой, хотя их роль полифункциональна), значительную часть которой сменяли еженедельно – две иголки с разными нитками, военный билет и блокнот с ручкой (что свидетельствует об определенной интеллигентности армии, поскольку во все прочие периоды своей жизни я никогда не носил с собой ни блокнот, ни ручку). В тумбочке могли и должны были быть зубная щетка и паста, мыло, бритва. Где-то рядом в зарешеченном шкафу были знаки твоей судьбы – автомат, сумка с патронами, противогаз, штык и мешок для всего этого. Знаки твоей судьбы тебе не принадлежали, но ты все это время принадлежал им.
Мне нравился такой минимализм. Еще больше нравилось насыщать его минимализмом другого, частного сорта – маленькие ножнички, спрятанные между металлической фляжкой с питьем и полотняным чехлом для нее, фрагмент сделанного братом рисунка, вложенный под обертку документа, несколько слов на последних страницах записной книжки, которые обозначают впечатления целых месяцев или отдельных часов.
Однако не только циклическая история культуры свидетельствует о том, что после чистоты стиля приходит эклектика, после модернизма – постмодернизм, после ренессанса – маньеризм, даже после барокко – рококо. Эволюция каждого частного бытия – более или менее удачный отпечаток борьбы индивидуальности с обреченностью человека на ограниченность возможной стилистики существования.
Так что нет ничего удивительного в том, что через несколько лет после армии всего моего, носимого с собой, было уже очень много. Разными нужными и ненужными мелочами были заполнены мои карманы, сумки, даже тело. В любом месте мира я мог за несколько минут разложить собственный предметный мир, который своей насыщенностью мало отличался от дома, где я родился и прожил большую часть сознательных лет.
Возможно, это длилось бы и до сих пор, если бы не счастливый случай. Как-то меня задержали порядочные милиционеры, которые составили список изъятого при задержании. Тогда я понял, как могу утомить криминалистов, авторов и читателей криминальной хроники, собственную семью (которой бы пришлось забирать весь этот хлам по списку) и себя. Об этих вещах уже не было никакой возможности думать поверхностно.
Уже много лет в любой момент остановленного времени в моих карманах нельзя найти ни одного предмета, сразу указывающего на какие-то привычки. Там нет ничего, кроме сигарет, которые курит значительная часть украинцев, нескольких банкнот и монет, находящихся в обращении на всей территории Украины, однолезвийного складного ножика, которым можно делать почти все, не нарушая в то же время ни одного закона, и ключа от жилища без указанного адреса. Никаких фотографий, кредитных карт, записок и записных книжек, карандашей, мундштуков, часов с посвящениями и колец с именами и датами, медальонов с портретами, календариков с отмеченными днями, портсигаров, никаких кастетов, ядов, анальгетиков и визиток, никакой подборки удостоверений. Даже носить паспорт мне кажется унизительным удобством, удобным унижением.
Нечто совсем иное – зажигалка.
Одноразовая самая дешевая зажигалка прежде всего такой совершенный источник огня (а огнем из зажигалки можно изменять разные жизненные ситуации к лучшему не хуже, чем это делают спецназовцы презервативом), как и самая дорогая зажигалка – произведение самого выдающегося художника.
Одноразовая дешевейшая зажигалка того цвета, который тебе выбирают, – это пропуск в иной мир. Мир, в котором все зависит от твоего выбора. Мир без выбора в том смысле, что выбора нет, потому что не из чего выбирать, потому что выбирать нечего, потому что выбрали уже все. В том смысле, что не от чего отказываться.
Одноразовая дешевейшая зажигалка, если на нее обратить внимание, действует как пропуск в литературную практику. Научившись описывать, какой могла бы быть твоя зажигалка, ты получишь все возможные зажигалки мира.
Необходимость держаться за какие-то вещи исчезнет тогда, когда сможешь представить себе, какими могут быть на ощупь те, которых коснуться никогда не будет возможности. И поймешь, что только то, что в воображении, – самая полная, самая верная собственность.
4.
Несколько последних дней июля у нас был приятный и желанный гость. С Петером мы познакомились на нейтральной территории – в Кракове. Для знакомства это и хорошо, и плохо одновременно. Лишенные родной опоры, люди становятся самоценными, но немного неполноценными. Как бы то ни было, мы нашлись, прониклись симпатией и подружились.
Петер живет в Берлине. Он – настоящий писатель. То есть выполняет только одну общественную функцию – придумывает, пишет и публикует романы. От большинства наших писателей он отличается тем, что в высшей школе учился на писателя. Он достаточно талантлив и мудр, чтобы такое профессиональное образование не повредило, а помогало в писании. Другое его безоговорочное преимущество заключается в том, что перед тем, как стать писателем, он был каменщиком. Тоже профессиональным. И так же точно любил работать с камнем, как теперь с предложениями (некоторые его предложения так прекрасны, что иногда мне жаль, что невозможна такая материализация, чтобы провести с ними хотя бы одну ночь – так сказал один известный критик). Петер умеет видеть детали и накручивать на них истории других деталей, создавая таким образом цветистое вязанье выдуманной литературы про невыдуманную жизнь. Показательно, что мы с ним никогда не говорили о литературе – достаточно было других интересов.
К тому же с Петером было очень легко и радостно объясняться. Его языковая толерантность нетипична для немцев. С ним можно говорить неправильно, еле-еле, назывными предложениями, отдельными словами, жестами, мимикой, вспомогательными звуками, указаниями на предметы. Он все понимал и так же давал понимать себя, упрощая, уточняя, сокращая, повторяя, замедляя, показывая руками и улыбаясь. Как бы то ни было, даже мои дети, приехав в Краков, сразу выделили его среди прочих иностранцев, не ощущая чуждости. А из всех немцев и поляков только Петер вслушивался в наш язык, запоминая слова и интересуясь их употреблением. И только про него было известно, что Украина его не минует.
Впоследствии мы были у него в Берлине. Он знал, что показать в этом мегаполисе именно мне, чтобы я сумел полюбить его город.
Его приезд к нам начался еще перед приездом – почему-то отменили рейс автобуса, на который Петер купил билет, и пришлось ждать следующего дня. Потом мы побыли в нашем городе, потом поехали в горы, потом пожили в горном селе, потом – еще два дня в городе. Петер просто жил с нами. Приятнее всего было то, что он жил так, как мы. Совершенно не выглядел гостем в нашей незнакомой прекрасной и чудной стране.
Ему было комфортно в нашем старом доме со множеством бытовых трудностей. Петер вместе с нами мокнул под страшными ливнями и в буром стремительном потоке, в который превратилась дорога. Танцевал на площади под украинский рок на дне города в Яремче. Его совсем не пугала плотная толпа стариков, молодежи, детей, милиционеров, пьяных, веселых и буйных горцев. Петер спокойно ел сыроватые шашлыки и пил квасное местное пиво в переполненном, закуренном, замусоренном вертепе, где подбор лиц просился в какое-нибудь кино. Мы ездили в разбитых пригородных поездах, где все окна завинчены, а туалеты засыпаны килограммами хлорки. Завтракали домашними сырами, обедали кулешей с брынзой, ужинали печеной картошкой и грибами – как каждый день. Петер пил сырую колодезную воду, ел немытые лесные ягоды и помидоры, купался в непрозрачной после дождя реке. Он научился брать воду из колодца, пользоваться банкой и кипятильником, мыть посуду в тазу. Мурлыкал песни, которые въелись в голову после концерта. Ему нравились наши колбасы и сладости, пиво и шампанское.