Жауме Кабре - Тень евнуха
– Бабником.
– Вот это я и хотел сказать, – пробормотал дядя, неловко опершись на спинку кровати и устремив потерянный взгляд туда, где жили воспоминания о том, чего Микелю не следовало бы знать о личной жизни отца.
Дядя говорил, что в семнадцать или восемнадцать лет его отец уже был завсегдатаем публичного дома «У Маньяны». «Мне же, похоже, торопиться было особенно некуда. Он меня туда и привел, притворяясь, с типичным для него с самого детства бахвальством, что знает о женщинах все: о том, что у них между ног, о шлюхах и о шампанском. Ты-то там не был, у Маньяны, но это был роскошный бордель, он стоял у дороги на поселок Мура, в очень красивом месте, среди деревьев, с кучей шторочек и с кучей баб. Говорят, что пика славы он достиг во времена моих родителей, но, так или иначе, в тот или иной момент своей жизни любой мужчина, живший в Фейшесе, там оказывался. В двадцать один год пробил и мой час: меня затащил туда любитель этого дела Пере Женсана Первый, Лучший Друг. Он хотел, чтобы меня приласкала Люсия. Люсия, называвшая себя на итальянский манер Лючия, была женщина молодая, красивая, черноглазая, чувственная, черноволосая, с безупречной фигурой и длинным списком восторженных поклонников. Позже я узнал, что Лючия была родом из поселка Жиронелья и приходилась племянницей церковному настоятелю, разбившему множество сердец. Было ясно, что Лючия обладала той демонической красотой, которую наследуют рожденные во грехе».
– Сядь нормально, дядя, у тебя рука затечет.
– Да нет, мне так удобно. И помолчи, сделай милость, дай мне рассказать. Лючия была очень хороша, просто красавица, нельзя не признать.
– Маурисий, я тебе ее дарю.
Я чуть не задохнулся – для меня это было слишком, – но Пере стал говорить, что за такую женщину и умереть не жалко, что она может открыть мне глаза на жизнь, что я тихоня, а она поможет мне обрести радость. Все это говорил мне твой отец, семнадцатилетний сопляк. А Лючия явно была с ним заодно: они оба смеялись, и, кажется, смеялись надо мной. Он подмигнул мне и оставил меня, сукин сын, наедине с этой захватывающей дух женщиной. И то, о чем я уже подозревал, стало ясно в тот самый момент, Микель. Мне ужасно стыдно об этом говорить, но это одна из причин, по которой я так отчаянно и с головой ушел в книги: хотел узнать, смогу ли я забыть о том, кто я есть, или, что еще страшнее, смогу ли я себя изменить. Лючия разделась передо мной и начала меня ласкать, раздевая, но я стоял как истукан.
– Твой друг мне уже говорил, что ты очень застенчив.
– Я… просто я…
– Ничего, солнышко. Расслабься. Я сама.
– Да, но только…
С такими разговорами далеко нам было не уйти. Мы оказались в кровати, до которой было рукой подать. И тут я понял, что дело не в том, что мне противна именно бедняжка Лючия, а в том, что нельзя пытаться сделать своим то, что тебе не мило, войти в него и овладеть им, потому что оно тебя автоматически и беспричинно отталкивает. Когда я это понял, то поднялся с кровати с прояснившимися наконец мыслями и сказал ей тихо, но твердо:
– Мне не нравятся женщины.
Она на несколько секунд застыла, а потом начала возбуждать меня руками, чтобы доказать, что я вру.
– Видишь? – через минуту сказала она с глубокой обидой в голосе. – Как ты можешь говорить, что я тебе не нравлюсь, если у тебя так стоит!
Лючия была уязвлена в том, что ей не удалось соблазнить меня; к тому же она, должно быть, чувствовала себя представительницей всех женщин мира и потому не могла понять, как же так: такой ладно сложенный парень и не бежит за ней, как собачонка.
– Дядя, я и понятия не имел…
– Это секрет всей моей жизни, который я не сумел должным образом скрыть. – Он наконец сел в кровати прямо, и Микель немного успокоился. – Кроме тебя, вот теперь, когда мне все уже безразлично, об этом знали только трое. И если бы я мог заново пережить некоторые моменты своей жизни… и те никогда бы не узнали.
– И что же ты, рассказал об этом моему отцу?
– Нет, не рассказал. Да я и сам еще не знал. Мне никто не рассказывал, что такое гомосексуализм. Тогда таких называли бабами, кокетками, жеманниками, но не гомосексуалами, как вы сейчас говорите. Кроме всего прочего, потому, что об этом вообще никто и никогда не разговаривал. А я жил с этим, сам не понимая. Я ведь думал, что это самая что ни на есть обыкновенная вещь – бояться женщин, чувствовать, что они от тебя далеки. И я нашел убежище среди томов Вергилия и Горация. Никто из домашних не видел в этом ничего странного, не говоря уж о Мауре Втором, Божественном. Куда там, ему казалось, что это совершенно естественно. Они понятия не имели, что Вергилий спасал меня от встреч с женщинами и от близости к прекрасным фигурам мужчин, которые мне нравились. Никому не говори о том, что я тебе сейчас рассказал, Микель.
– Я люблю тебя, дядя.
Тут пролетел тихий ангел. Молчание позволило нам услышать, как сержант Саманта отчитывает какого-то старика, который опять обмочился без разрешения. Чтобы не расстраиваться, Микель опять посмотрел в глаза дяде, который вернулся в свои двадцать лет.
– В этом юноше живет душа художника, – решил однажды твой прадед Маур Второй.
– Да ну?
– Да. Он будет поэтом.
И меня отправили учиться на философско-гуманитарный факультет. Я ничего не имел против, мне было приятно идти по стопам классиков. И я на время отдалился от Пере, которому было предначертано стать помощником отца, деда Тона, на семейной фабрике. И благодаря книгам под мышкой я превратился в человека особенного, которому простительны некоторые странности, а ведь в то время и в Фейшесе, и в Барселоне все танцевали чарльстон, веселились, и каждое гулянье заканчивалось тем, что ты с похмельем просыпался в чужой кровати. Все, не считая меня.
– Маурисий, ну давай пойдем со мной, мать твою.
– Я подожду тебя в гостиной, чаю попью.
– Ну не будь ты как баба, пошли. Развлечемся…
Твой отец постоянно читал мне мораль: он все доказывал мне, как вредно для здоровья воздержание, и объяснял, что будет еще время исправиться морально и духовно и полностью посвятить себя одной-единственной женщине и так далее. Но мне совсем не хотелось говорить ему, что я до смерти боялся этих крашеных баб, что меня от них тошнило. Я не мог ему рассказать, что сердце у меня екало, когда я видел мускулистого, полуобнаженного мужчину, нагружающего телегу льдом или работающего на стройке, взобравшись на леса, с трехдневной щетиной, с загрубевшей от работы под открытым небом кожей… и я мечтал, чтобы он разделся прямо передо мной, о том, чтобы ласкать его. Но я и не подозревал, что это означает, что я голубой; не знал, что это может причинить мне боль. Хотя инстинктивно чувствовал, что это нужно скрывать. Пока не решил, втайне от всех, пойти и поговорить с отцом Висенсом.
– Зачем?
– Затем, что все так делали. Отец Висенс был уже старенький, но все говорили, что он мудр и благоразумен, и я думал, что он сможет объяснить мне, что со мной такое и каков наилучший выход из положения. И он нашел достойный выход: он сделал меня несчастным на всю жизнь. И сделал это очень умело.
– Да ты знаешь, кто ты?
– Нет, отец мой. В каком смысле, кто я?
– Знаешь, кто ты? – И голос его дрожал в темноте исповедальни.
– Нет, отец мой.
– Ты – развратник.
Это был приговор на всю жизнь. Я, Маурисий Безземельный, Развратник, выслушал его с ужасом. И, холодея, понял, что неразрывно связан с Содомом и Гоморрой и что гнев Божий непременно падет на меня, если только я не…
– Если только я что, отец мой?
– Если ты не победишь эту противоестественную склонность и не умертвишь свою грешную плоть во славу Божию; если не примешь решение всю жизнь воздерживаться от каких бы то ни было плотских связей. И вообще, ступай-ка ты к врачу.
– Кто, я? К врачу?
– И прочитай сто покаянных молитв Пресвятой Богородице.
И я отправился к врачу, к доктору Каньямересу, который выслушал меня с большим вниманием, но тут же загрустил. Он ничего не мог с этим поделать: «я не могу, понимаешь, Маурисий, нет у меня от этого никакого средства… Может быть, тебе все же лучше решиться?»
– На что решиться?
– Ну как… Не то чтобы мне хотелось тебя к этому подталкивать, но, может быть, имеет смысл… А если тебе попробовать, ну, с женщиной… Может, тебе понравится…
– Я пробовал.
– И что?
– Они мне неприятны. Нет. Мне с ними очень плохо. Я их боюсь. Это сильнее меня…
Благодаря святому отцу и бесценному содействию доктора Каньямереса Маурисий Безземельный, Развратник, принц Содома и властелин Гоморры, начал жить, проливая невидимые миру слезы и чувствуя себя грешником.
Шестьдесят лет спустя, скорчившись на кровати в сумасшедшем доме, указывая пальцем на своего внучатого племянника, он посмотрел на него внимательно и с болью во взгляде и с надрывом в голосе признался, что, поговорив с отцом Висенсом и с доктором Каньямересом, понял, что кто-то приговорил его навеки быть несчастным.