Геркус Кунчюс - Прошедший многократный раз
Хочу изгнать этот факт из головы. Пытаюсь представить его незначительным, но мне это не удается. Как не удается найти и более впечатляющее событие, которое могло бы заглушить кошмар раскрытой тайны. Когда я об этом думаю, даже вонь улицы Кастаньяри кажется приятнейшим ароматом. Не могу преодолеть себя. Не могу. Жалею, что воскресил этот факт из могилы. Ужасно жалею.
Мать А. подстерегала меня в городе, припирала к стене и без стеснения говорила, что я больше всех подхожу ее дочери, так как нравлюсь ей. Мне не нравились ни дочь, ни мать. Мне никто в то время не нравился, мало кто нравится и сейчас. Однако давление было таким сильным, что на вечеринках я вспоминал данное ее матери слово и приглашал А. танцевать. Меня она ничуть не интересовала. Танцевал, только чтобы ей не так одиноко было сидеть рядом с теми, кто веселится. Она никому не нравилась. Хотя, как я вспоминаю теперь, для этого не существовало серьезных причин – она была довольно красива, разумна, все было при ней и ничего не было слишком много. Однако почему-то она никому не нравилась. Более того, большинство ее не терпело и каждую ее неудачу воспринимало как свою победу. Может быть, это было невыразимым метафизическим предчувствием? Не знаю ответа. Скорее всего, да, метафизическое предчувствие, хотя я ему и противился. Я был равнодушен к девушке, пусть мы временами и танцевали. Правда, когда я обнимал ее, ее начинали бить судороги, и это меня немного пугало. Она дергалась, билась, трепетала всем телом до окончания танца, пока я не отпускал ее. Кто танцевал с ней хоть раз, испытал то же самое. Это было неприятно. Да, очень неприятно. Такой ее трепет мы объясняли гиперсексуальностью, унаследованной, возможно, от бабушки или матери. Мы не углублялись. Вспоминаю, что, протанцевав с ней, я с облегчением переводил дух. Даже выпивал пару рюмок, хотя в те времена мы веселились умеренно – за вечер бутылка водки на одного. Она садилась, и никто больше с ней не связывался. Эта история повторялась каждый выходной, когда мы веселились в предместье. Никого она не волновала. Такое всеобщее равнодушие даже поощрялось, а тех, кто подольше с ней говорил или сам обращался с разговором, за глаза осуждали, их никто не понимал. Меня, правда, это не заботило. Потом я ее много лет не видел. Еще позже узнал, что умерла ее мать, на которую, кстати, она была очень похожа. Помню, однажды встретил ее в городе. Мы поздоровались, однако поболтать не остановились. Просто разошлись, так как прошло много лет, говорить было не о чем, а в том, чтобы переброситься несколькими вежливыми фразами, я не видел смысла. После этого у нее умер отец. Я ее совсем забыл. С другой стороны, забыть было нетрудно, так как в моей жизни она ничего не значила. А если значила, так только то, что иногда приглашал ее потанцевать. Не знаю, много ли это. Мне кажется, совсем ничего. Ей казалось несколько иначе. Я это понял, узнав, что она (я не видел ее пять лет) позвонила моей маме и призналась, что убила моего отца. Конечно, лгала. Позвонила ночью и выплеснула эту якобы правду. Это было только начало. По ночам она стала терроризировать мою мать, старалась выведать, где я живу, жаловалась, что окружающие ее травят, поэтому она ослабела, так как не может ничего есть, и т. д. и т. п. В конце концов звонки прекратились. Воцарился покой. Полгода назад я снова встретил ее в городе. Не узнал. Она меня узнала. Бросилась меня бить, колотить, крича во все горло, что я разрушил ее жизнь, виноват во всем, что с ней произошло, не имею права жить и должен умереть. Не могу сказать, что испугался. Просто было очень неприятно, хоть она и неизлечимо больна.
Трудно угадать, что она может делать в этот момент, когда я убиваю время в Париже и борюсь с вонью и жарой. Может, заперта в больнице, может, гуляет по улицам и цепляется к похожим на меня мужчинам, а может, строит план мести и ждет, когда я вернусь. Даже не знаю, почему я ее вспомнил – никогда не скучал по ней, никогда в ней не нуждался. Опять ничего не знаю.
Дом моего друга Г. (с ним я выпил первую в своей жизни бутылку вина) был завален украденными на кладбище скульптурами. Он жил среди ангелов, святых, Марий, распятых и портрета Ницше, поставленного на книжную полку. Рядом с Марией Мученицей стоял кактус. Об него Г. часто укалывал большой палец, который потом начинал гноиться. Г. всегда вспоминается мне с гноящимся пальцем, перевязанным нечистым бинтом, через который просачивается желтая жидкость. Я не углублялся, что ему нужно было от Марии Мученицы или от кактуса, однако он с мазохистским упрямством не давал ране зажить. Помню только этот его палец, распухший большой палец, с очень странным ногтем. Вся его кисть была какая-то странная – как плавник. Друзья шутили, что в будущем Г. должен стать гениальным ювелиром и рядом с его работами искусство Челлини покажется недоразумением. Однако стать ювелиром он и не помышлял. Хотел быть философом. Портрет Ницше недаром украшал комнату. Однако не стал. Не стал по одной простой причине – не пожелал быть марксистом. Я его прекрасно понимаю. Он поселился в буддистском монастыре в Монголии, однако не пробыл там и пары месяцев – сбежал. Вернувшись в Европу, изменил взгляды и решил стать врачом, так как, по его словам, врач тоже философ, только чуть более полезный обществу. Однако, уже став доктором, Г. тронулся. Когда я встретил его, он каждый день выпивал по литру собственной мочи. Теперь, говорят, пьет уже по два и обещает увеличить дозу. Не знаю, почему его вспомнил. Может быть, только потому, что когда-то он хотел стать философом, что-то уяснить, что-то узнать, что-то раскрыть. Странно, что в этот миг, когда я лежу на Кастаньяри, он подкрепляется мочой и кормит этой жидкостью свой ненасытный интеллект.
Люди, с которыми я когда-то познакомился, бегут в моих мыслях, как нескончаемые кадры киноленты. Все они ужасно далеки и почти нереальны. Кажется, их никогда и не было. А может, это я не могу превратить их в живых? Может, это только моя вина. Одно знаю: я по ним не скучаю. Их могло и не быть. Никто мне не докажет, что без них моя жизнь была бы не такой осмысленной. Никто.
– Что ты думаешь о Сизифе? – прерывает мои размышления Даниэль, вернувшийся из Сорбонны, где должен был встретиться с гением математики, который внушил себе, что у него под мышками растет по фаллосу.
– О Сизифе… Думаю, хорошо, что ему удалось обмануть Танатоса.
– Нигде не готовились роскошные похороны, не приносились жертвы богам подземного царства. Нарушился установленный на земле порядок…
– И нищие совокуплялись с женами бургомистров, сыновья с матерями, братья с братьями…
– Хватит, хватит, – останавливает меня Даниэль. – Не нужно продолжать. Я хотел только разбудить тебя, потому что ты уже целых полдня пролежал в кровати.
– Как оставляешь, так и находишь. Мир вращается, – сыплю я банальностями, которые он терпеть не может. – Как у тебя дела?
– Мне его жалко.
– Почему тебе его жалко? – спрашиваю.
– Мне жалко, а помочь не могу.
– Это все из-за тех фаллосов под мышками?
– Нет, это ерунда. Все студенты над ним смеются, хотя он гений.
По-прежнему не поднимаюсь с кровати, потому что валяться так приятно. Мне кажется, что сейчас я становлюсь греком. Сладкая метаморфоза.
– Он твой друг? – спрашиваю.
– Нет. Ты знаешь, что у меня нет друзей. Нет, есть, но они не в Париже. Я только хочу ему помочь. Хочу, но не могу. Скверное состояние. Я его терпеть не могу. Не люблю такое состояние.
– Так ты убедил его, что эти фаллосы у него под мышками все-таки не растут? А может, растут? Ты проверял?
– Не в том беда, – грустно начинает Даниэль. – Проблема – его мать. Подумай только: профессор, уже за тридцать, а не может, не спросив матери, в кино пойти. Когда мы еще были студентами, пригласили его раз в кафе, хотя никто не хотел с ним связываться. Он, к нашему удивлению, согласился.
– И?
– Что и?! Что и?! Пошел позвонить матери, предупредить, что задержится. Словом, та его не отпустила.
– Почему?
– Не отпустила, потому что уже приготовила обед, потому что он должен был идти домой обедать, да и вообще – нечего ему по кафе гулять. Он был такой грустный, такой подавленный, такой сломленный. Все над ним смеялись.
– Да. Ненормально. Может быть, поэтому у него эти фаллосы и растут под мышками?
Даниэль как никогда серьезен. Самочувствие коллеги его волнует, поэтому я перестаю насмехаться. Хорошо решать чужие проблемы, лежа на кровати.
– Он явно уже болен неврозом. Нет, скорее, всеми его самыми отвратительными формами. – Даниэль продолжает разматывать клубок бед своего коллеги. – Страшно то, что он все понимает. Сегодня, когда встретились, он сказал: «Знаю, что ты не обязан со мной встречаться и разговаривать, однако мы беседуем. Потому что больше мне не с кем». Я ему сочувствую. Сочувствую, однако, черт побери, не знаю, как ему помочь. Не знаю.
Мой друг раздосадован. Он хороший, но, наверное, первый раз в жизни столкнулся с безумием и чувствует себя безоружным.