Марк Хелприн - На солнце и в тени
Она остановилась как вкопанная, словно налетела на уличный фонарь. В саду, освещенный утренним солнцем, добравшимся до затененного места, стоял бронзовый барельеф почти в натуральную величину, мемориал Первой мировой войны. Солдат, жизнь которого отошла, а винтовка со штыком была отброшена в сторону, неподвижно лежал в объятиях женщины-ангела. Крылатая и сильная, она спокойно смотрела вверх, готовая подняться. Потому что солдатам нужны ангелы, чтобы утешать их и возносить, а если повезет, ангелов им посылают заранее, так что в том или ином виде они знают их на протяжении всей своей жизни.
Это могло быть только плачем и молитвой, вызванными смертью молодого человека, который мальчиком играл в этом саду под бдительным и любящим оком своих родителей. Это была истина, которую не могла преуменьшить никакая деятельность, не могли превзойти или затмить никакие иллюзии и убеждения. Кэтрин едва могла дышать. Какое-то время ей удавались только короткие, прерывистые вздохи, то, что наступает у маленьких детей после плача, бездыханность, у которой нет никакого названия, хотя оно и должно быть.
Она перешла Пятую авеню и проследовала через один из входов в парк. Каменная стена почернела от вековой сажи, потому что дым от сотен миллионов огней, поднимавшийся, чтобы унестись ветром, достаточно долго завивался у земли – возможно, зимней ночью за много лет до рождения Кэтрин, – чтобы оставить на ней часть себя, прежде чем исчезнуть. Со спортивных площадок возле Овечьего Луга, куда строем водили учеников начальных и средних классов частных школ, ветер доносил детские голоса, четкие, далекие и нежные. Когда-то Кэтрин тоже туда водили. Скоро, на Эспланаде, она расскажет мужу, что носит их ребенка.
С южного края протяженность Эспланады предстает как величественной, так и утешительной. Деревья в своей рванине и несовершенном совершенстве гораздо красивее точных колонн храма. Они наклоняются к середине, ветви в вышине тянутся друг к другу, а иногда и соприкасаются, словно сомкнутые ладони, чтобы вскоре разъединиться. Их листья, золотые и красные, падали наземь и играли в завихрениях ветра, которые их иссушили, и, хотя длинный проход был пуст, одиннадцати часов еще не было.
Пока она ждала, ей казалось, что из нее истекает жизнь. Почему на Эспланаде никого не было, кроме нее? Почему не было ни опоздавших, спешащих на работу в центре города, ни полицейских, направляющихся к участку в парке, ни нянь, катающих в колясках младенцев, ни Гарри? На часах, однако, было только пятнадцать минут двенадцатого.
Она напряглась, призывая к себе мужество. Он опаздывал и раньше. И когда он придет, она знала это, он не совсем поймет, почему она плачет. Он будет настроен философски, и она его простит. Он выступит с чем-нибудь вроде того, что однажды ни с того ни с сего сказал ей перед рестораном: «Я на многое оглядываюсь с любовью, но когда я там был, то не вполне все это понимал. Любви мне недоставало», – и она поможет ему счастливо смотреть в будущее. Что они теперь будут делать? Как будут жить до середины века и дальше?
«Увидишь, что будет», – скажет она, совмещая в себе уверенность и спокойствие всех поколений, тянущихся исцелить человека, раненного войной, поднимая его, словно в объятиях ангела, чтобы плыть и скользить чуть выше Эспланады, когда ходьба отойдет в прошлое, и любить, и нести его ввысь.
Она подумала о барельефе на стене сада, о солдате в объятиях ангела. «Будешь делать, что всегда делал, – скажет она. – Будем делать это вместе».
Через одно-два поколения мы исчезаем без следа, и если, несмотря на все трудности, нам удается выгравировать строку в камне, впечатать поступок или деяние в историю, мы становимся этим и больше ничем, а затем убываем в соответствии с исходным предначертанием. Вот почему пение Кэтрин было таким отважным и почему Гарри так сильно ее за это любил. День за днем она выходила на сцену и играла свою роль, посвятив себя песне, которая исчезала, даже когда она ее пела, как след от корабля, блестящий мазок, который светится, поет и мягко погружается обратно в спокойствие моря. Она знала, что он ушел, но он все равно был словно бы с ней, потому что она призывала его всем сердцем, и на драгоценную минуту или две она извлекла его обратно из слепого мира, и он появился, что практические умы могли бы назвать галлюцинацией, а верующие – любовью.
Никто из них ничего не говорил, они даже не называли друг друга по имени. Одни на Эспланаде, они, встретившись, соединили руки, повернулись и пошли на север, откуда он пришел. Это была греза, являвшаяся к ним с детства, в одиночестве и на войне, в лучшие и худшие времена, когда с другими, а когда и нет, при пролете сквозь воздух под опорами Эла или при прыжке с парашютом в гущу битвы за Францию, во время поездки в автомобиле ее родителей, когда не было сил ни на что, кроме грезы, или при пении со сцены в темноту. Именно это давало ему надежду и мужество и помогало ее песне жечь честные сердца, и теперь, получив это, они больше ни в чем не нуждались.
Хотя она этого не знала, мальчиком, качавшимся под Элом, в которого она тогда влюбилась, был Гарри. Большую часть своей жизни она ждала его, даже когда не знала, что ждет. И теперь она это узнала, вспомнила и, поняв, что и тогда, и сейчас она любила его больше всего, когда он улетал от нее, вздрогнула и в изумлении и горе сделала несколько коротких, непроизвольных вздохов, которые делала на сцене.
Если бы эта история прошла полный круг обычным образом, каким заканчиваются все истории, Кэтрин и Гарри тихо вошли бы в оставшуюся часть своей жизни, зная, что в конце концов весь мир не больше, чем то, что ты помнишь и любишь, все мимолетное и беззащитное, легкое и красивое, чему не положено длиться, вечно отдаваясь эхом, – золотые листья, проносящиеся по Эспланаде, продуваемые ветрами мосты, стоящие на зимнем солнце и звук песни Кэтрин.
Эпилог
Незадолго до Дня благодарения Кэтрин вернулась в квартиру. Несколько прошедших недель были теплыми и, несмотря на недавно наступившие холодные ночи, воздух в квартире, свежий благодаря оставленному открытым окну, не остыл, словно никто оттуда не уходил.
Привратник, не знавший, что Гарри умер, улыбнулся Кэтрин, и та улыбнулась в ответ, стараясь не заплакать. С образцовым самообладанием она поднялась на лифте, но, открывая дверь, не могла не почувствовать, что там будет Гарри. Она знала, что этого не может быть, но верила, потому что так хотела этого, и, поворачивая ключ в замке, чувствовала надежду, волнение, ожидание и любовь.
Это было нечто прекрасное, поворот ключа, дисциплинированное щелканье латунных цилиндров, звук возвращения домой. Когда она открыла дверь, ее поразили тишина и опустошение, и ее горе снова поднялось в ней в полную силу. Но потом она услышала, как по оконной раме постукивает шнур жалюзи. Резко подняв голову и глядя в сторону этого звука, она сказала: «О, нет!» – и побежала в гостиную, ожидая чуда, веря в невозможное. И там, в гостиной, увидев жалюзи и покачивающийся на ветру шнур, она разрыдалась и плакала, пока не иссякли силы.
Выплакавшись, она вернулась в прихожую и стояла там, почти ничего не чувствуя, пока не обратила внимания на браслет. Она инстинктивно защелкнула его на запястье, словно навсегда утверждая свою любовь к Гарри, а потом увидела записку на листе из нотного блокнота, оставшегося со времен ее первого курса в колледже.
Еще не раскрыв ее, она коснулась и держала ее так, словно та была его частью. Еще не раскрыв ее, она знала, что будет беречь и перечитывать ее, пока бумага не пожелтеет и не станет ломкой, и что останется верной ей до самой смерти. Еще не раскрывая ее, она знала, что записка окажется полна душераздирающих указаний. А потом, понимая, что это последняя весточка и что все, что от него осталось, скоро исчезнет, она медленно развернула ее и, призвав на помощь все свое мужество, стала читать.
Гарри писал, что ей надо выйти замуж, потому что она так молода, и что больше всего он хочет, чтобы она жила полной жизнью. Он писал, что мир для нее начнется заново, несовершенно, но все же начнется. Это он знал наверняка. Он писал, что любит ее больше всего на свете и что даже если ему суждено умереть, то она, если не считать того, что он хотел бы оставаться с ней дольше, дала ему достаточно, дала ему гораздо больше, чем достаточно, и он умрет достойно.
Он не знал, что у него будет ребенок, поэтому ничего не написал своему сыну, который всю жизнь будет томиться по такому посланию, ощущая себя продолжением не только Кэтрин. А в конце, после еще одного призыва выйти замуж, он писал: «Я думал, что вернулся с войны, но, видимо, еще нет. Если это так и я стану одной из более поздних жертв – которых полно в больницах, да и как-то иначе война все еще длится, в тишине, гораздо дольше, чем можно сейчас себе представить, – ты не должна погибнуть вместе со мной. Кэтрин, умоляю тебя не отбирать даже самой малой доли своей любви у мужа и детей. Знаю, ты то и дело будешь думать обо мне, но со временем я уйду из твоей памяти, оставив только символы и следы. Довольствуйся ими. Позволь мне перейти в то, что мы с тобой любим: в движение города, в его белесые восходы, в паромы, которые скользят в гавани, волоча за собой струи дыма, в проспекты, по которым мы когда-то шли к горизонту, обнявшись и прижавшись друг к другу, в далекие сияющие мосты, во все миллионы людей, которые никогда не должны быть забыты, не должны остаться без любви».