Мелинда Абони - Взлетают голуби
Так как сегодня мы работаем в удвоенном составе (ну, кроме официанток), то особого напряжения не ощущается и в обеденное время; Анита, та вообще к обеду только разогрелась и с некоторым удивлением замечает, да, сегодня работы что-то не так много, как бывало раньше, не пришли, видно, некоторые постоянные посетители (Кристель высказывается в том смысле, что понедельник всегда такой, день раскачки, известно), вот и порция салата, говорит Анита, меньше, чем у Таннеров, хотя цена такая же, конечно, добавляет она, это я не от себя, а от имени посетителей; и надо сказать, с самого первого дня, решительной походкой, в своей едва прикрывающей колени юбке, двигаясь между столиками, она передает нам все, что говорят между собой или хотят узнать посетители: герру Лёйтхольду, например, кажется, что кофе не такой крепкий, как был у Таннеров. Кто это – герр Лёйтхольд? Да вот он, сидит в углу. Кофе у нас такой же крепкий, говорит Номи, можешь это спокойно передать герру Лёйтхольду (у Номи и в мыслях нет понизить голос). Фрау Цвикки находит новые обои исключительно нарядными и даже торжественными, это, конечно, дело вкуса, говорит Анита. Спасибо, что ты нас обо всем информируешь, но нам не так уж обязательно все это знать, и Номи выдерживает взгляд Аниты, однако остается любезной; не понимаю я этого, вы бы слушали и делали выводы из того, что говорят гости, отводит глаза Анита; ну конечно, Анита, спасибо!
Настает вечер, вечер нашего первого дня; мы, все четверо, отец, матушка и мы с Номи, полуживые от усталости, сидим за служебным столиком и снова вспоминаем этот день; все вроде прошло хорошо, в этом мы все сходимся, правда, посетителей было меньше, чем мы рассчитывали, но зато сестры, о, сестры! – после обеда они еще раз зашли, поесть пирожных (эх, какие мы кругленькие, толстенькие станем, если каждый день будем к вам приходить, но мы ведь можем себе это позволить, в нашем-то возрасте! Что нам нравится у фрау Кёхли и фрау Фройлер: если одна начинает фразу, то другая ее заканчивает), и уже в этот вечер, когда мы никак не можем дождаться, чтобы день наконец закончился, мы с Номи принимаемся язвить в адрес Аниты, называем ее Ханута[16] и говорим, что задница ее не притягивает взгляд, а, наоборот, отталкивает; каждую вторую фразу она начинает так: «Вот у Таннеров это было так…» Анита – ходячее пустое место, но она просто обожает изображать из себя что-то, по той простой причине, что давно постигла все то, чему мы только учимся… Мы еще не вполне разобрались, что эта Анита представляет собой на самом деле, но в последующие дни и недели ее высказывания становятся все более недвусмысленными: ах, хотела бы я тоже быть беженкой, за пять франков в день, не такие плохие деньги, да, Ильди? Анита вслух рассуждает, не подмазали ли мы Таннеров, – иначе с какой стати они уступили «Мондиаль» именно нам (нет-нет, это не она так считает, а братья Шерер и еще кое-какие посетители). В таких случаях Номи, широко распахнув глаза, дает ей какой-нибудь совершенно идиотский ответ, например: точно-точно, пора нам спасать Антарктиду, зимой мое любимое занятие – отливать свечи; я же наблюдаю за Анитой, смотрю, как она подолгу стоит возле некоторых посетителей, о чем-то говорит с ними, озираясь по сторонам, нагнувшись к чьей-нибудь голове или уху, и чувствую брезгливость, потому что лицо Аниты напоминает мне нейлоновые рубашки, которые после стирки не нужно гладить; а когда мы все же почти привыкли к Аните, она вдруг увольняется, и происходит это в конце января, почему именно тогда? – потому что матушка выторговала у нее месячный срок, в течение которого Анита не может уйти, и вот матушка показывает нам заказное письмо: «Многоуважаемые герр Кочиш и фрау Кочиш, настоящим я слагаю с себя обязанности официантки с 31 января 1993 года. С сердечным приветом, Анита Кунц».
Еще через пару дней сообщает о своем уходе Кристель, и не проходит дня, чтобы она не оправдывалась виновато, объясняя, почему увольняется: ее парень очень ревнив, он против, чтобы она работала официанткой, и она собираетсят начать какое-нибудь свое дело, освоить новую специальность, например заняться астрологией, какой у тебя знак, Ильди, близнецы? Да, я так и думала, а я вот уже давно мечтаю о ребенке; Кристель кажется, что забеременеть ей не удается из-за работы, и, честно говоря, работать в «Мондиале» все тяжелее, с тех пор как Таннеры перестали быть тут хозяевами, люди столько всего спрашивают, к вечеру у нее голова иногда идет кругом, она не виновата, люди ее просто с ума сводят своими вопросами, иной раз она не помнит, как ее зовут. И это говорит Кристель, которую я даже, можно сказать, любила.
Лишь спустя некоторое время мы с Номи узнали, почему уволилась Анита; она как-то сказала отцу: если он в таком темпе стал бы работать на заводе, с конвейера падали бы детали, и Анита похлопала ладонью по доске, на которой отец обычно резал хлеб, и даже подмигнула, смеясь, но отец никак не отозвался на ее слова, продолжая помешивать в кастрюле. Герр Кочиш, я это не всерьез, простите за глупую шутку, сказала Анита, видимо испугавшись его молчания; а отец наставил на нее деревянную ложку и спросил: вы все еще здесь, может, хотите мой соус попробовать?
Матушка пыталась отговорить отца увольнять Аниту, хотя и знала, что это бесполезно; ей лишь удалось убедить его: лучше, если они намекнут Аните, чтобы она сама написала заявление, тогда в деревне будет меньше сплетен.
Конечно, Анита взбесила отца прежде всего своим замечанием насчет темпа его работы; однако главным все же было то, что отец в принципе не верит лишенным чувства юмора людям, когда они говорят, мол, они это не всерьез, они просто пошутили.
Пограничники, плакучие ивы
Мы и наш «мерседес-бенц» стоим на границе; Томпа, так зовется этот пограничный городок, и, хотя печать цивилизации, лежащая на нашем семействе, сразу выделяет нас среди прочих, мы, как все прочие, должны ждать, ждать терпеливо, ждать до потери сознания, и отец уже кипит от ярости, нервно нажимает на кнопку, и боковое стекло с подобострастным шуршанием опускается, чтобы отец мог положить локоть на дверцу и выпустить струю дыма прямо в знойный воздух, и всемилостивый Бог тут же превращает наш «мерседес» в воздушный корабль, два-три мгновения – и мы на белых огромных крыльях вспархиваем над всем этим скоплением машин, потому что мы – хорошие, мы живем в правильном обществе и не просто отказываемся принимать существующий порядок вещей, но с высокой горы плюем на этих безбожных коммунистов; когда-нибудь, говорит отец, время покажет, что я прав, а я снова чувствую, что здесь солнцу есть где показать свою силу, что вы хотите, континентальный климат, летом зной, зимой стужа.
Матушка так и сидит, забыв отпустить держатель над дверцей; а мы с Номи, чтобы как-то убить время, играем в слова: у нас с ней достаточно ума сообразить, что в такие моменты отца лучше не видеть и не слышать. Томпа – пат – том – пот – мот – па – ма – опа – ома, то есть дедушка и бабушка.
Томпа – городок на границе Венгрии и Сербии; спустя несколько лет он будет переполнен людьми, потому что с мая 1992 года Европа введет жесткое эмбарго против Сербии и Черногории, закроет воздушное сообщение с этими странами и здесь, на крохотном пограничном пункте, через который можно попасть в труднодоступную Сербию, будут разыгрываться круглосуточные сражения с участием сотен автомобилей и автобусов. Знай мы, какой хаос воцарится тут, на этом маленьком пункте пересечения границы, через восемь лет, в 1992 году, то, наверное, не стали бы играть в слова; но что бы мы тогда делали?
А «топ»-то мы пропустили, да, говорю я, и еще «там» и «по». И мы начинаем смеяться, сначала хихикаем в кулак, потом смеемся вслух, все громче, заражаясь друг от друга, потом смех переходит почти в истерический визг, потому что отец трагически выпускает струи дыма в знойный воздух и потому что солнце немилосердно раскаляет белый металл, а мы совершенно измотаны долгим путешествием. Если сию минуту не замолчите, отдам вас коммунистам, вон тем, видите, которые стоят, будто каменные, и матушка глазами показывает, чтобы мы замолчали.
Когда наконец до нас доходит очередь, мы с Номи встречаем строгий взгляд пограничника чистыми, невинными взорами, наши детские лица ясно выражают, что мы абсолютно ни в чем не виноваты, и не только мы, но и отец; изваянный из камня коммунист добивается-таки, что мы снова становимся почтительными и благоразумными, он же невозмутимо листает наши паспорта, небрежно трепля по загривку свою немецкую овчарку; однако нам не удается отделаться так легко, станьте на обочину, пожалуйста, говорит пограничник, и легким движением руки показывает, что совсем не шутит. И на сей раз мы имеем возможность убедиться воочию: то, что называется полный досмотр, досмотр с головы до пят, в самом деле существует.
Когда мы наконец въезжаем в городок, отец все еще кипит, а мы с Номи, тихо, как мышки, сидим, съежившись на заднем сиденье, и смиренно слушаем поток извергаемых отцом проклятий и ругательств; мы еще не в состоянии понять, что он чехвостит совсем не Брежнева, чтоб его туда-сюда во все места, и не русских спортсменов, которые с помощью какого-то хитрого допинга получают медаль за медалью, и не купола-луковки, которые, с какой стороны на них ни глянь, все равно суть символ мракобесия; лишь спустя много лет мы с Номи начнем догадываться, что за этой ненавистью прячется некая невысказанная история, которая гнетет душу отца, – история папуци, отцова отца, нашего деда.