Жауме Кабре - Тень евнуха
– Прям как в тюрьме.
– А ты почем знаешь.
– Ну, может, скоро узнаем. Что думаешь? Съездим к нему?
– Как-то мне от этого не по себе.
– А ведь он, наверное, в сутане ходит…
Болос и Женсана посмотрели друг другу в глаза. Это была только первая кружка пива. Они расхохотались: Ровира в сутане! Это уж слишком!
– Мы там со смеху помрем.
– Слушай, а может, попозже съездим?
Они отложили поездку на потом вовсе не потому, что им не хотелось поскорее повидать Ровиру: положение политически ангажированных студентов не позволяло нам устраивать подобные экскурсии, так что «ты прав, не надо, лучше потом к нему съездим – если будет настаивать – вот именно, если будет настаивать».
Микель не знал, что через пятнадцать-двадцать дней будет с раскрытым ртом глядеть из окна поезда на искаженный скоростью пейзаж, двигаясь на встречу с Ровирой, который вовсе не настаивал. Меня начала грызть совесть, которая ко мне уже тогда была особенно беспощадна; в общем, я отправился в гости к возлюбленному брату во Христе тайком от насмешливого Болоса и, пока в окне с бешеной скоростью мимо пролетали пейзажи, думал, что даже от друзей мы иногда что-то скрываем, хотя кому-кому, а Болосу я раньше всегда обо всем рассказывал. Обо всем, кроме вот этой поездки, потому что о блаженной улыбке Ровиры я рассказывать не стал – он даже говорить стал медленнее и ходить неторопливо и размеренно. Указывая на яблони и персиковые деревья, растущие по правую и по левую сторону от дороги, ведущей от корпуса послушников к озеру, Ровира не говорил, что они красивы, а называл их даром Божьим. Он был очень разговорчив, очень воодушевлен своей новой жизнью, немного прибавил в весе, но самое главное – во всем этом пренеприятнейшим образом чувствовалось, что один из твоих друзей перешел на другую сторону.
– На другую сторону чего?
– Не знаю, Жулия. За грань. Он больше не был одним из нас.
– Или вы были не с ним.
Ну да, естественно. Ровира, священнослужитель, как друг был потерян, хотя, когда я уезжал, оставляя его наедине с навязчивой идеей, мы обнялись, и он очень растрогался. По дороге домой я даже не обращал внимания на пейзаж за окном. Всего этого я еще не знал за две или три недели до того, когда мы договорились, что «вот именно, если он будет настаивать, мы посмотрим, убедит он нас или нет». А еще я не знал, что Болос поступит точно так же, как я, только через месяц. И поскольку всего этого мы еще не знали, мы продолжали разговор.
– И как он там обходится без баб?
– В письме о них не упоминается.
– Значит, ему без них худо.
– Серьезно?
– Ну а как? Ты подумай! – Болос был настолько уверен в себе, что иногда это становилось просто невыносимо, но у меня не было доводов, чтобы с ним спорить. – Каждый божий день в окружении мужиков со стеклянными глазами, которые из женщин одну Божию Матерь и видят. В лучшем случае.
– Может, там монахини есть.
– Откуда там монахини! Ты как с неба свалился, Женсана!
Я жил в Фейшесе, но был тесно связан с Барселоной. Во мне кипело постоянное воодушевление от необходимости срочных перемен в мире, за дверью у меня висел портрет Че Гевары, а образ Девы Марии Монтсерратской, всегда висевший у меня в комнате, я заменил на очень маленькую (и, как мне казалось, черно-белую) репродукцию «Герники» Пикассо. Я витал в облаках, впрочем, как и Болос, но он умел делать вид, что это не так, с той неотразимой убедительностью, что сбивала с толку любого внимательного наблюдателя, и уже за одно это я ему завидовал.
– Ты сегодня видел Берту?
– Нет. Не знаю, куда она запропастилась. Такое ощущение, что она все реже появляется в университете. Найти ее невозможно.
– Не падай духом.
– Да как тут не падать духом?! А Роза?
– Она разговаривает как деревенщина!
– Ты мне уже рассказывал. Так как она?
– Слушай, давай сходим в кино, в «Алексис». Там сейчас дешевые билеты.
– А что показывают?
– «Канал». Кажется, польский фильм. Про вторжение нацистов.
– Наверное, хороший. Чья очередь платить за пиво?
– Кто будет пробовать вино?
Мы с Жулией посмотрели на официанта, который как из-под земли возник с бутылкой в руках.
– Пусть пробует дама, – сказал я наугад.
Но энергичный жест Жулии меня переубедил. И меня, и официанта. Я сделал вид, что оцениваю цвет, поболтал вино на дне бокала, понюхал его и попробовал. Я закатил глаза, понимая, что все это делается для внимательной и беспокойной публики. А я-то почем знаю. Для меня все вина хороши.
– Ну как, хорошее вино? – нетерпеливо спросила Жулия.
– Полагаю, да.
– Что значит «полагаю»? Горчит? Пробкой отдает?
– Нет-нет… Я же сказал, что лучше бы тебе пробовать.
Жулия одним взглядом положила конец спору. И оба джентльмена немедленно решили признать вино хорошим. Мне нравится решимость Жулии. Она привлекает меня, потому что отличается от моей застенчивости… и напоминает мне бабушку Амелию. Жулия прекрасно могла бы быть моей тетей.
– И правда, вино хорошее. Но обойдется тебе дорого.
– Что?
– Ты все еще в облаках витаешь.
– С позволения дамы… – Я встал, делая вид, что я официант, и убрал в карман зажигалку Айзека Стерна, которая, с тех пор как мне ее подарила Тереза, ни разу не ночевала ни в одном кармане, кроме моего. Жулия заметила этот бестактный поступок, но ничего не сказала. – Пойду помою руки. Не знаешь, где здесь туалет?
– В конце коридора, вон та дверь. По крайней мере, женский там.
Очень забавно спрашивать у чужого человека, где туалет в твоем собственном доме. И я пошел туда, где еще пять лет назад была ванная на первом этаже. А за столом осталась женщина, сверлившая мне затылок взглядом, – женщина, с которой я пока еще не знал, что делать, которая привела меня в мой собственный дом, чтобы я рассказывал ей о своем лучшем друге, и которая пока что только слушает с раскрытым ртом историю того мира, который встает передо мной в этих стенах. А я ей даже не сказал, что все дело в том, что «Красный дуб» был когда-то моим домом.
6
Молоденький официант показал мне, где в нашем доме туалет. Там, где раньше была ванная на первом этаже, какой-то бесцеремонный человек повесил на дверь ужасающего вида металлическую табличку с изображением джентльмена, отдаленно напоминавшего Марселя Пруста. Микель открыл дверь, немного разозлившись. Эта Майте Сегарра хорошенько постаралась использовать все имеющееся пространство. Ванну, батарею и шкафчики убрали. Перегородка разделила пространство на две части, в одной из которых стояли унитазы, а в другой, у окна, писсуары – у того самого окна, откуда он выглядывал, чтобы посмотреть, качается ли на качелях кузина Нурия или пытается стащить наклейки, которые он подкладывал ей в качестве приманки. Он обильно помочился. Это, наверное, из-за журчания фонтана ему так захотелось. Сейчас рядом с окном висел дозатор с мылом и две раковины. А в углу возле двери стоял автомат с презервативами. Как же мы умудрились потерять этот дом? И почему он не протестовал? Он бы, наверное, предпочел, чтобы его незаметно разрушили жуки-древоточцы, забвение, крысы, сорняки и насекомые, а не Майте Сегарра и все эти клиенты, которые день за днем вторгаются теперь в его личную жизнь. Я опустил монетку в автомат. Из кухни доносился охрипший и усталый голос повара с марокканским акцентом, что-то насчет нарезанной картошки, и я подумал, что жизнь полна ошибок, но возможности переиграть ход нет; в последнее время эта глубокая мысль приходит мне в голову постоянно; если чуть-чуть постараться, она может превратиться в самую что ни на есть замечательную навязчивую идею и прекрасный повод посетить психиатра. И хорошо еще, что у меня есть возможность думать об этом: бедному Болосу и этого не дано; он умер, почти не догадываясь, почему умирает. Его товарищи по парламенту и лично мэр в связи с его кончиной опубликовали в газетах некрологи с самыми броскими выражениями. Болосу, несомненно, предстояли великие свершения – да, если бы он только не погиб. Смерть встала на его пути совершенно неожиданно.
Я вышел из туалета с презервативом в кармане. Вместо того чтобы вернуться в библиотеку, я направился к выходу, к двери, которую отец в один прекрасный день открыл и – до свидания. Теперь ее открыл я. Дверь с тех пор совсем не изменилась. Вдалеке, скорее всего у моря, беззвучно вспыхивали молнии. В моем саду, полном незнакомых машин, было душновато. Земляничное дерево пряталось от моего взгляда в сумерках, стыдясь того, что встретились мы при таких обстоятельствах, и не решаясь сказать мне: «Микель, послушай, в конце концов, меня тут каждый день поливают, я знаю, что дело не в этом, но подчас не дано выбирать…» Микель с негодованием отвернулся от дурацких отговорок земляничного дерева, открыл дверь и снова вошел в дом, не обращая внимания на подозрительные взгляды своего друга-метрдотеля, и остановился в прихожей, оглядывая просторный вестибюль с таким же удивленным выражением, какое было у бабушки Амелии семьдесят два года назад, когда она еще не была бабушкой и даже матерью толком не успела стать, «но у нее уже был приемный сын, твой дядя Маурисий Безземельный, единственный оставшийся в живых истинный отпрыск семьи Женсана, Официальный Летописец и Совершенный Безумец с того самого дня, когда я понял, что есть боль, против которой невозможно устоять, а я все живу да живу, и если я все еще не умер и продолжаю приводить в порядок семейные архивы, то это из-за тебя, Микель, только из-за тебя». А Микель, сидя возле кресла, где дядя Маурисий сплетал нити воспоминаний и в который раз разглядывая дедовские портреты в психиатрической клинике «Бельэсгуард», говорил ему: «Сейчас я поступил бы точно так же, дядя. Я бы еще раз спас тебе жизнь, потому что люблю тебя». А дядя суровел и отвечал: «Микель, мужчины таких вещей друг другу не говорят. И если у меня когда-нибудь хватит храбрости рассказать тебе обо всем, ты, наверное, меня разлюбишь».