Башня любви - Рашильд
Впрочем, ветер наделял нас обоих с стариком всеми прелестями самого настоящего сражения. Наша лебедка сломалась посередине, и мне пришлось вскарабкаться по внешним железным скобам, чтобы связать оба куска. Эта работа заняла у меня целый день, в продолжение которого старик орал мне снизу разные неприличные ругательства из обихода полезшей на стену старухи, крича пронзительно, как чайка во время бури. Я прекрасно знал, что он должен быть гораздо опытнее меня; однако, я очень хотел бы видеть его со всей его опытностью на моем месте, под порывами ветра, когда оставшаяся свободной веревка хлещет как хлыстом, отбивая почки, соленые души заливают нос и глаза, а я, уцепившись одной ногой за две железных скобы, которые жгут как огнем, нагревшись от моих движений, держа одной рукой мачту, работал другой, чтобы плотно подогнать одно к одному кольца толстой веревки.
Я ничего не видел и ничего больше не слышал. Мне казалось, что я кручусь вокруг маяка, как птица, стремящаяся во чтобы то ни стало изжариться на огнях его ламп. Когда мачта снова прочно повисла на своих крюках, а смазанная смолой веревка охватила траурными кольцами ее рану в трех местах, я спустился вниз. Голова у меня кружилась, ноги точно переломаны. Не сознавая еще вполне всей своей жажды, я мечтал о роме старика.
Ром, который он пил после еды, как десерт, и которого он мне никогда не предложил ни наперстка!
Старик сидел за столом.
На коленях у него была коробка с соленьем и он уже жевал свой хлеб, обратив на меня так же много внимания, как и на конец веревки, бывший в моих руках.
— Отвратительная служба, — пробурчал я.
Он мотнул головой.
— Теперь бы горячего супа... вот что привело бы меня в себя... а то ваши селедки... эти селедки... точно целый дождь из селедок! Да, не могу их больше выносить!
Я сел против него и у меня не хватало смелости приняться за свой хлеб, по обыкновению, страшна черствый.
— И потом, ни одного доброго слова, никогда не знаешь — довольны ли твоей работой! Приходится признаться, старший, что вы необыкновенный человек.
Он продолжал молчать, глядя неизвестно куда, глухо ворча после каждого куска, может быть, потому, что тот застревал в горле, или ему было больно жевать.
— Можно было бы чувствовать себя человеком, разговаривай мы — как все люди, но здесь мы — точно каторжники! Я не знаю, почему вы поете ночью, а с самого утра до вечера остаетесь немым? Да, еще хорошо бы немым! А то вы прекрасно умеете проклинать и ругаться как раз тогда, когда, наоборот, должны бы послать несколько слов ободрения. Если я сижу в тюрьме, то по вине государства, а не по своей собственной... Я, может быть, никого не убил!
Старик вдруг вскочил и положил свой ножик; коробка с селедками опрокинулась на стол.
— Еще уборка вашему лакею, — проворчал я в самом отвратительном настроении.
Он поднял в это время к потолку свои лапы краба и принялся ими делать какие-то знаки, повторяя их в разных направлениях, точно что-то крестя, и затем вышел на эспланаду с видом совершенно ни к чему не причастного человека, который забыл там какую-то драгоценность.
Он, конечно ничего не забыл, а просто отправился помочиться в море.
— Однако, он все таки начинает исправляться! — заметил я про себя.
Так как обыкновенно он останавливался прямо против двери.
Облокотившись на свой хлеб, я заснул.
Мне снились совершенно необычайные вещи.
Прежде всего я увидел, что с эспланды, напевая, вошла красивая девушка. Она держала в руке ножик старика и тихо провела им по моему затылку. Мне стало холодно, я повернулся, мой хлеб упал. Машинально я его подобрал. Я выполнял все эти движения сквозь сон или полупроснувшись, совсем не представляя себе, где нахожусь, и почему чувствую себя совершенно не в силах пошевелиться немножко больше. Девушка напоминала мою приятельницу, чей портрет украшал сторожевую комнату наверху. Она была худа с узкими бедрами, очень утонченная, точно обстроганная внизу, а вместо ног было веретено, которое вертелось. Ее волосы, коротко подстриженные на лбу, имели вид шапчонки ночного бродяги. Она была брюнетка с желто-серой кожей, как у неспелых лимонов, с блестящими глазами дикой кошки, глазами разноцветными, как глаза кошек.
— Как кошки!..
Я вспоминаю только эту одну ее фразу. Я так мало был с ней знаком. Мне тотчас пришлось отправляться в новое плавание, оставив ее под охраной четырех английских солдат, которые могли бы убить ее, если бы она вздумала сопротивляться, но эта проклятая девчонка не сопротивлялась никому...
А сон продолжался уже далеко от маяка. Я оказался перенесенным на покрытый зеленью остров.
Это было около Мальты. Мы приехали на парусной лодке, на туземной лодке с подвижным коромыслом, к которому был прикреплен нижний конец паруса. Когда ветер наклонял эту игрушку, парус касался воды, и край его крыла кокетливо темнел.
Зулема, так звали мою чернокожую, всю ночь пила тафию, все утро вместе с ней и я; а лодка хлебала воду при каждом порыве ветра.
... Солнце! Как мы были пьяны! Какая прогулка и что за качка! О, это ни капельки не было похоже на яростные приступы океана у маяка!
Нас укачивало счастье. Мы уже больше не могли отдаваться друг-другу, но все еще пожирали один другого глазами, обвивались руками, ногами.
Море было такое голубое, что принимало розовый оттенок там, где бороздил его руль... Наше судно имело форму сабо 1), настоящего сабо... Оно двигалось так быстро и так уверенно шло в разрез волнам, что кончиться это хорошо могло только... на дне моря. Мальта? Я уже больше не видел города с его садами, нависшими над белыми стенами.