Услышь нас, Боже - Малькольм Лаури
– С посудинкой хоть управляться умеете? – спросил он резковато.
– С посудинкой?
– Так точно, парень. Я за лодку свою непокоюсь.
Таким образом щедрый шотландец включил туда же и лодку. Я сказал ему, что плавал на судне механиком, не желая признаться, что кочегарил.
«Но неужели же за двенадцать долларов в месяц нам достался рай!» – мысленно поразились мы наутро, глядя с крыльца на совершенно опустевшую, безлюдную окрестность, наблюдая, как на фоне восхода протянулись дальние электропровода у порта Бодена, а за горными соснами встает солнце, словно зарево за остриями готического собора, и откуда-то из тумана доносится волнующий диатонический сигнал судового ревуна, точно звучат вступительные аккорды какой-то великой симфонии.
У пристани нефтезавода, еле видной в дали фиорда, уже не было танкера, а с ним исчезла и нефтяная пленка; приливная вода стояла полная, глубокая, холодная, и мы бросились в нее прямо с крыльца, распугав, разделив рыбьи стайки. А вынырнув и повернувшись к берегу, увидели высоко над собою сосны и ольхи нашего леса. Нам, влюбленным пловцам, опустевший пляж показался куда веселее без веселой толпы. Опять повернулись и глянули – горы встают. С того утра начиная мы купались в фиорде по три и по четыре раза в день.
В хозяйской лодке мы поплыли в глубь фиорда, сделали привал на пустынном острове, причалив там лодку в укромной заводи средь диких астр, золотарника и жемчужного бессмертника. Северные плесы фиорда, под реющими снежными вершинами, были теперь, в сентябре, как пустынные небеса, оставленные нам во владение. Весь день можно было ходить на веслах за Эридан-портом и не встретить ни лодки. Позднее мы поплыли однажды и через фиорд, к железной дороге. Потянуло нас туда отчасти потому, что на том берегу, под самой насыпью, смутно виднелись домишки, разбросанные, закоптелые, – я о них уже упоминал. Над ними в полдень иногда солнечно зыбились рельсы, под ними искрился фиорд; но мы все же, бывало, удивлялись, как это люди живут там под грохот поездов. И вот мы решили удовлетворить свое любопытство. Плавание наше к железнодорожной линии явно не сулило никаких красот. Но по мере того как мы выгребали из бухты, картина делалась все великолепнее. Под насыпью жила беднота вроде нас – несколько старожилов-первопоселенцев и бывших изыскателей да горстка железнодорожников с женами, кому не привыкать к поездному шуму. Так вот, мы свысока считали их обделенней себя, а оказалось, что они богаче нас, что им открываются виды за северный мыс, за Эридан-порт, в самую глубь фиорда, где встают высочайшие из здешних гор – славные Скалистые горы, скрытые от нас лесом. Правда, Каскадные горы видны и нам – и нам открыта эта часть великих Кордильер, которые становым хребтом скрепили материк от Аляски до мыса Горн и в ряду чьих вершин орегонский Маунт-Худ занимает место наравне с мексиканским Попокатепетлем. Да, красивы наши дали, но с того берeгa они еще красивей, ибо там и к югу, и к западу тоже видны горные пики – те самые, у чьих предгорий мы поселились, но скрытые от нас. Мы плыли вдоль берега в теплом предвечернем свете, и эти величавые вершины, отражаясь в текучей воде и тенью ложась на нее, как будто плыли вместе с нами, – и жене вспомнились известные строки Вордсворта о горной вершине, что неотступно шествовала за ним. «Похоже и совсем не похоже, – заметила жена, – ведь эти горы нас не преследуют, а плывут стражами-хранителями». Не раз потом нам приходилось наблюдать эту оптическую иллюзию, когда целый горный склон или поросший соснами кряж, снявшись е места, следовал за лодкой – следовал, но ни разу не преследовал, а лишь как бы напоминал о двойственности движения, о противонаправленных движениях, порожденных полетом Земли, – служил символическим, хотя и иллюзорным примером того, как природа не терпит покоя. Когда мы наконец поплыли домой, то даже многоярусные алюминиевые башни нефтезавода, озаренные закатным светом, показались нашим очарованным глазам (сравнение с ночным раскрытым собором не пришло мне на ум, поскольку не было мерцающей свечи нефтеотходов) – показались странным и прекрасным музыкальным инструментом.
Но оставаться в Эридане жить мы не собирались. Шла война. Из проплывавших мимо кораблей, волна от которых доплескивалась до нашего берега, многие шли с грузом на мерзкую потребу смерти, и как-то раз у меня слетело с языка:
– Ну и в чертово же время мы живем. Какой тут может быть лепет о любви в коттедже?
Сказал и тут же пожалел, увидев, как на лице у жены словно погасла дрожащая надежда. И я обнял жену. Но в моих словах не было желания задеть, да и жена не страдала чрезмерной сентиментальностью, притом никакого коттеджа у нас не имелось и не предвиделось в обозримом будущем. На всем лежала тень войны. И пока там умирали, трудно было, замкнувшись в себе, быть по-настоящему счастливым. Трудно было решить, в чем счастье, в чем добро. Вправду ли мы счастливы здесь и добры? А если и счастливы, то что делать со счастьем в такое время?
Однажды, когда шли на веслах по глубоководью, мы заметили, что близко к поверхности плавает затонувшая ничья байдарка, и так прозрачна была вода, что даже разобрали название: «Интермеццо».
Нам подумалось, что, быть может, ее намеренно затопили двое таких же влюбленных, и мы не стали ее подымать. Вот и у нас, наверное, будет здесь всего лишь краткое интермеццо. Да мы ни о чем сверх медового месяца и не просили, и не ждали. А где сейчас те двое?
Война?.. Разлучила ли их война? А нас – разлучит? Чувство вины, и страха, и тревоги за жену охватило меня, и, повернув лодку, я стал хмуро и молча грести, и солнечный мир, и покой фиорда показались мне мертвобережьем Стикса – недаром Эридан именуется иначе Рекой Смерти.
До женитьбы, уволившись с судна, я играл в джазе, но бессонные ночи и мотание с однодневными (вернее, однонощными) гастролями по всему полушарию разрушили мое здоровье. Женившись, я бросил играть, начал новую жизнь – а для джазиста, который любит свое