Под знаком незаконнорожденных - Владимир Владимирович Набоков
Ореховый комод облизнул губы:
«Проводите его до постели», – сказал он.
Сказано – сделано. В тюрьме ему отвели просторную камеру, настолько просторную и приятную, что директор не раз предоставлял ее бедным родственникам жены, когда они приезжали в город. На втором соломенном тюфяке, брошенном прямо на пол, лицом к стене лежал человек, дрожавший всем телом. Его голову скрывал пышный каштановой парик с длинными кудрями. На нем был костюм старинного вагабунда. Он, надо думать, совершил какое-то действительно страшное злодеяние. Едва дверь закрылась и Круг тяжело опустился на собственный участок соломы и мешковины, дрожь его сокамерника перестала быть видимой, но сразу же стала слышимой – в виде гнусавого и прерывистого, умело измененного голоса:
«Не выведывай, кто я такой. Мой лик будет обращен к стене. К стене обращен будет лик мой. Ныне и присно к стене обращен будет лик мой. Ты, безумец. Горда и черна душа твоя, как сырой макадам в ночи. Горе! Горе! Попытай преступленье свое – ты узришь бездну вины своей. Тучи темны и становятся гуще и гуще. Скачет Ловец на страшном коне. Хо-йо-то-хо! Хо-йо-то-хо!»
(Сказать, чтоб прекратил? – подумал Круг. – Да что проку? В аду полным-полно таких паяцев.)
«Хо-йо-то-хо! А теперь слушай, друг. Внимай, Гурдамак. Мы собираемся сделать тебе последнее предложение. У тебя было четыре близких друга, четыре стойких и преданных друга. Глубоко в темнице томятся и стонут они. Послушай, Друг, послушай, Камерад, я готов подарить им и еще двадцати другим liberalishkam [либералишкам] свободу, если ты согласишься на то, на что уже практически согласился вчера. Такой пустяк! Жизнь двадцати четырех человек в твоих руках. Скажешь “нет” – и их уничтожат, скажешь “да” – и они живут. Подумай только, какая дивная власть! Напиши свое имя – и двадцать четыре человека, среди которых две женщины, гурьбой выйдут к солнечным лучам. Это твой последний шанс. Скажи “да”, Мадамка!»
«Иди к чорту, ты, грязная Жаба!» – устало сказал Круг.
Человек гневно взвизгнул и, выхватив из-под тюфяка бронзовый пастуший колокольчик, яростно затряс им. В камеру ворвались стражники в масках, с японскими фонариками и копьями, и почтительно помогли ему подняться. Прикрывая лицо погаными локонами своего рыжевато-русого парика, он прошел мимо Круга, едва его не задев. Его ботфорты попахивали навозом и блестели бесчисленными слезинками. В камере снова стало темно. Донесся хруст спинных позвонков директора тюрьмы и его голос, расписывающий Жабе, какой он превосходный актер, и какое великолепное представление, и что за наслажденье. Гулкие шаги удалились. Тишина. Теперь, наконец, ты можешь подумать.
Но из-за обморока или дремы он впал в беспамятство прежде, чем смог как следует схватиться со своим горем. Все, что он чувствовал, это медленное погружение, сгущение тьмы и нежности, постепенное нарастание мягкого тепла. Две их головы, его и Ольги, щека к щеке, две головы, соединенные вместе парой маленьких пытливых ладоней, протянутых вверх из темной постели, к которой их головы (или их голова – ибо они образовали единство) опускались все ниже и ниже – к третьей точке, к безмолвно смеющемуся лицу. Как только его и ее губы дотянулись до прохладного лба и горячей щеки ребенка, раздался тихий ликующий смех, но спуск на этом не закончился, и Круг продолжил погружаться в душераздирающую доброту и мягкость, в черные слепящие глубины запоздалой, но – не беда – вечной ласки.
Посреди ночи в его сне произошло что-то такое, из-за чего он выпал из сна в то, что на самом деле было тюремной камерой со световой решеткой (и отдельным бледным отблеском, похожим на след ноги какого-то фосфоресцирующего островитянина), прорывавшей тьму. Поначалу, как иногда бывает, обстановка его пробуждения не соответствовала ни одной возможной форме реальности. Увиденный им световой узор, несмотря на свое скромное происхождение (конус неусыпного прожектора, мертвенно-бледный угол тюремного двора, косой луч, льющийся сквозь какую-то щель или пулевое отверстие в запертых на засов и на висячий замок ставнях), приобрел странное, возможно, роковое значение, ключ к которому был полускрыт створкой темного сознания на мерцающем полу полузабытого кошмара. Казалось, что какое-то обещание нарушено, какой-то замысел сорван, какая-то возможность упущена – или же использована с такой грубостью и чрезмерностью, что оставила ореол чего-то греховного и стыдного. Световой узор каким-то образом был следствием некоего крадущегося, условно-мстительного, шарящего, вторгающегося движения, происходившего во сне или за сном, в спутанном клубке незапамятных козней, ныне лишенных формы и цели. Представьте себе знак, который предупреждает вас о взрыве таким тайным или детским языком, что вы задаетесь вопросом, а не было ли все это – и знак, и замерший под оконным карнизом взрыв, и сама ваша трепещущая душа – устроено искусственно, здесь и сейчас, по особой зазеркальной договоренности с сознанием.
Именно в эту минуту, сразу после того, как Круг провалился сквозь дно своего бессвязного сна и, хватая воздух, сел на солому, – за миг до того, как его страшная явь с неискоренимым из памяти ужасным горем едва не бросилась на него, – именно тогда я почувствовал укол жалости к Адаму и скользнул к нему по наклонному лучу бледного света, вызвав мгновенное помешательство, но, по крайности, избавив его от бессмысленной агонии его рациональной участи.
С улыбкой бесконечного облегчения на заплаканном лице Круг откинулся на солому. Он лежал в ясной темноте, изумленный и счастливый, прислушиваясь к обычным ночным звукам большой тюрьмы: редкие зевки надзирателя (ах-ха-ха-аха), старательное бормотанье пожилых заключенных, скрашивающих бессонницу изучением английских пособий («My aunt has a visa. Uncle Saul wants to see Uncle Samuel. The child is bold»[94]), сердцебиение мужчин помоложе, бесшумно роющих подземный ход к свободе и новому аресту, легкий ритмичный стук excrementa[95] летучих мышей, осторожный треск жестоко смятой и брошенной в мусорную