Уильям Фолкнер - Свет в августе
"Завтра уйду", -- сказал он себе в тот же день. И подумал: "Уйду в воскресенье. Дождусь недельной получки -- и до свиданья". С нетерпением стал ждать субботы, прикидывая, куда поедет. Всю неделю он с ней не встречался. Думал, что она его позовет. Заметил, что, входя к себе в хибарку и выходя, избегает смотреть на дом, как в первые недели. Он не видел ее совсем. Время от времени он видел негритянок, когда, укрывшись коекак от осеннего холода, они шли привычными тропинками к дому или от дома, входили или выходили. Но и только. Наступила суббота, и он не уехал. "Подсоберука еще деньжат, -- думал он. -- Если она меня не гонит, мне тоже не к спеху. Уеду в следующую субботу".
Он остался. Погода стояла холодная, ясная и холодная. Улегшись под бумажным одеялом в насквозь продуваемой хибарке, он думал о спальне в доме, с ее камином, широкими, пышными стегаными одеялами. Он готов был себя пожалеть, чего с ним никогда не случалось. "Могла хотя бы предложить мне другое одеяло", -- думал он. Мог бы и сам купить. Но не покупал. А она не предлагала. Он ждал. Ждал, как ему показалось, долго. И вот однажды вечером в феврале он вернулся домой и нашел на койке ее записку. Короткую, почти приказ -- явиться ночью в дом. Он не удивился. Он ни разу не встречал женщины, которая не образумилась бы рано или поздно, если не имела другого мужчины взамен. Теперь он знал, что завтра уйдет. "Вот чего я, наверно, дожидался, -- подумал он. -- Ждал, когда смогу отплатить". Он не только переоделся, но и побрился Он собирался, как жених, сам того не сознавая. В кухне стол для него был накрыт, как обычно; за все время, что он с ней не виделся, об ужине она не забыла ни разу. Он поел и отправился наверх. Не спеша. "У нас вся ночь впереди, -- думал он. -- Ей будет о чем вспомнить завтра и послезавтра ночью, когда увидит, что в хибарке пусто". Она видела у камина. И когда он вошел, даже не повернула головы. "Подвинь себе стул", -сказала она.
Так началась третья фаза. Поначалу она озадачила его даже больше, чем первые две. Он ожидал пыла, молчаливого признания вины; на худой конец -сговорчивости, если он начнет ее обхаживать. Он готов был даже на это. Но встретила его чужая женщина, которая со спокойной мужской твердостью отвела его руку, когда он, окончательно потерявшись, попробовал ее обнять.
-- Давай, -- сказал он -- Если у тебя ко мне разговор. После этого разговор у нас лучше вяжется Ребенку ничего не сделается, не бойся.
Она остановила его одним словом; впервые он взглянул на ее лицо: увидел лицо холодное, отрешенное и фанатическое.
-- Понимаешь ли ты, -- спросила она, -- что попусту тратишь жизнь? -- И он смотрел на нее, окаменев, словно не мог поверить своим ушам.
До него не сразу дошел смысл ее слов. Она ни разу на него не взглянула. Она сидела с холодным, неподвижным лицом, задумчиво глядя в камин, и разговаривала с ним, как с чужим, а он слушал ее оскорбленно и с изумлением. Она хотела, чтобы он взял на себя все ее дела с негритянскими школами -- и переписку, и регулярные осмотры. Весь план у нее был продуман. Она излагала его в подробностях, а он слушал с растущим гневом и изумлением. Руководство переходит к нему, а она будет его секретарем, помощником: они будут вместе ездить по школам, вместе посещать дома негров; при всем своем возмущении он понимал, что план этот безумен. Но ее спокойный профиль в мирном свете камина был безмятежен и строг, как портрет в раме. Выйдя от нее, он вспомнил, что она ни разу не упомянула о ребенке.
Он еще не верил, что она сошла с ума Он думал, что всему виной -беременность, что из-за этого она и дотронуться до себя не позволяет. Он попробовал спорить с ней. Но это было все равно, что спорить с деревом, она даже возражать не стала -- спокойно выслушала его и хладнокровно продолжала говорить свое, как будто он не сказал ни слова. Когда он встал наконец и вышел, он даже не был уверен, что она это заметила.
За следующие два месяца он видел ее только раз. День у него проходил как всегда, с той только разницей, что он вообще не приближался к дому и опять ел в городе, как в первые месяцы работы на фабрике. Но в ту пору -когда он только начинал работать -- ему не приходилось думать о ней днем; он вообще едва ли о ней думал. А теперь он ничего не мог с собой поделать. В мыслях его она была все время, чуть ли не перед глазами стояла -- терпеливо ждущая его в доме, неотвязная, безумная. В первой фазе он жил как бы на улице, на земле, покрытой снегом, и пытался попасть в дом; во второй -- на дне ямы, в жаркой бешеной темноте; теперь он очутился посреди равнины, где не было ни дома, ни снега, ни даже ветра.
Теперь он начал бояться -- он, которым владело до сих пор недоумение и еще, пожалуй, -- предчувствие недоброго, обреченность Теперь у него был компаньон в торговле виски: новый рабочий по фамилии Браун, поступивший на фабрику ранней весной. Кристмас понимал, что этот человек дурак, но сначала думал: "Делать то, что я скажу, -- на это, по крайней мере, ума у него хватит. Самому ему думать вообще не придется"; и лишь спустя какое-то время сказал себе: "Теперь я знаю, что такое дурак, -- это тот, кто даже своего доброго совета не послушается" Он взял Брауна, потому что Браун был пришлый и была в нем какая-то веселая и шустрая неразборчивость и не слишком много отваги -- зная, что в руках рассудительного человека трус, при всех его несовершенствах, может оказаться довольно полезным -- для всех, кроме себя самого.
Он боялся, что Браун узнает про женщину в доме и по непредсказуемой своей глупости поломает ему все дело. Он опасался, что женщине, поскольку он ее избегал, взбредет в голову прийти как-нибудь ночью в хибарку. С февраля он виделся с ней только раз -- когда Пришел сказать, что в хибарке с ним будет жить Браун. Это было в воскресенье. Он окликнул ее, она вышла к нему на заднее крыльцо и спокойно его выслушала. "В этом не было нужды", -сказала она. Тогда он не понял, что она имела в виду. И только впоследствии в голове вдруг возникло -- целиком, опять как отпечатанная фраза Она думает, я притащил его сюда, чтобы ее отвадить. Решила, будто я думаю, что при нем она побоится Прийти в хибарку, что ей придется оставить меня в покое
Так эту мысль, этот страх перед возможным ее поступком он заронил в себе сам, думая, что заронил в ней. Ему казалось, что, раз она так думает, присутствие Брауна не только не отпугнет ее: оно побудит ее прийти в хибарку. Из-за того, что уже больше месяца она ничего не предпринимала, не делала никаких шагов к сближению, ему казалось, будто она способна на все. Теперь он сам лежал по ночам без сна. Но он думал: "Я должен что-то вделать. Что-то я, кажется, сделаю".
И он хитрил, старался улизнуть от Брауна и прийти домой первым. Всякий раз боялся, что застанет ее там. А подойдя к хибарке и обнаружив, что она пуста, испытывал бессильную ярость оттого, что должен бояться, врать, спешить, а она себе посиживает дома и только тем занята, что раздумывает, предать его сейчас или помучить еще немного. В другое время ему было бы все равно, знает Браун об их отношениях или нет. Скрытность или рыцарское отношение к женщине были не в его характере. Вопрос был практический, деловой. Его бы нисколько не смутило, если бы даже весь Джефферсон знал, что он ее любовник. Подпольное виски и тридцать-сорок долларов чистого дохода в неделю -- вот из-за чего Он не хотел, чтобы посторонние вникали в его частную жизнь. Это -- одна причина. Другой причиной было тщеславие Он скорей бы убил или умер, чем позволил кому-нибудь, все равно кому, узнать, во что превратились их отношения. Что она не только свою жизнь перевернула, но и его пытается перевернуть, сделать из него не то отшельника, не то миссионера среди негров. Он был уверен, что если Браун хоть что-нибудь о них узнает, он неизбежно узнает и все остальное. И вот, подойдя наконец к лачуге, после всего этого вранья и гонки, и взявшись за ручку двери, он думал о том, как через секунду выяснится, что спешка была напрасной, а все же отказаться от этой предосторожности он не смеет, -- и люто ненавидел ее, стервенея от страха и собственного бессилия. Но однажды вечером он открыл дверь и увидел на койке записку.
Увидел, едва вошел, -- квадратную, белую, непроницаемую на темном одеяле. Суть письма, обещание, которое в нем содержится, были настолько для него очевидны, что он ни на миг об этом не задумался. Нетерпения он не испытывал; он испытывал облегчение. "Ну, все теперь, -- подумал он, еще не взяв сложенной бумажки. -- Теперь все пойдет по-старому. Кончено с разговорами о нигерах и детях. Образумилась. Это в ней перегорело, поняла, что ничего не добьется. Поняла теперь, что ей мужчину нужно, мужчину хочется. Мужчина ей нужен ночью; чем он занимается днем -- не имеет значения". Тут он должен был бы понять, почему до сих пор не уехал. Должен был бы сообразить, что затаившийся квадратик бумаги держит его крепче кандалов и замка. Но об этом он не думал. Он видел только, что ему опять светит, что впереди -- наслаждение. Только теперь будет спокойней. Они оба так захотят; кроме того, теперь на нее есть управа. "Дурацкие штучки, -думал он, держа в руках все еще нераскрытое письмо, -- чертовы штучки дурацкие Она так и есть она, а я так и есть я. И после всего, что было, -эти дурацкие штучки", -- и представил себе, как они будут смеяться сегодня ночью -- позже, после, когда настанет время спокойно поговорить и спокойно посмеяться -- над всей историей, друг над другом, над собой.