Орландо - Вирджиния Вулф
Очутившись дома, она незамедлительно последовала настоятельному стремлению своей новой натуры и закуталась в дамасское одеяло, которое стянула с кровати. Вдове Бартоломью (сменившей на посту экономки старую добрую миссис Гримсдитч) она объяснила это тем, что замерзла.
– Как и все мы, миледи, – откликнулась вдова с протяжным вздохом. – Стены потеют, – добавила она со странным, мрачным удовлетворением, и действительно, стоило прикоснуться к дубовым панелям, как на них оставался отпечаток руки. Плющ так разросся, что заплел окна. В кухне стало настолько темно, что не отличишь чайник от сита. Несчастную черную кошку приняли за уголь и бросили в огонь. Большинство горничных облачились в три, а то и в четыре нижних юбки из красной фланели, хотя стоял август.
– Правда ли, миледи, – поинтересовалась добрая женщина, обхватив себя за плечи, и золотое распятие колыхнулось у нее на груди, – что королева, благослови ее Господь, носит то, что называется… – Добрая женщина запнулась и покраснела.
– Кринолин, – выручила ее Орландо (ибо слух уже докатился до Блэкфрайерса). Миссис Бартоломью кивнула. По ее щекам текли слезы, но она улыбалась. Ведь плакать так приятно. Разве они не слабые женщины? Носить кринолины лучше, чем скрывать очевидное, единственное очевидное, великий, хотя и прискорбный факт, который каждая женщина отрицает изо всех сил, пока это не становится невозможным, тот факт, что она вот-вот родит – родит пятнадцатого или двадцатого по счету ребенка, так что большая часть жизни благонравных женщин уходила на отрицание факта, что раз в году становится очевидным для всех.
– Булочки прям огонь, – сообщила миссис Бартоломью, промокая слезы, – в чита-а-альне.
И завернутая в дамасское одеяло Орландо присела перед блюдом.
– Булочки прям огонь, в чита-а-альне, – передразнила Орландо свою экономку-кокни, попивая – ах, как же она ненавидела сей жидкий напиток! – свой чай. Именно в этой комнате, вспомнила она, королева Елизавета стояла, расставив ноги, с кувшином пива в руке, который и швырнула об стол, когда лорд Берли[20] имел неосторожность употребить не ту степень долженствования. «Эх ты, коротышка! – так и слышалось Орландо. – Разве можно говорить «должна» королевской особе?» И кувшин обрушился на стол, оставив неизгладимый след.
Орландо порывисто вскочила, как требовала одна мысль о великой королеве, но из-за укутывавшего ее одеяла с проклятием плюхнулась обратно в кресло. Завтра она купит двадцать ярдов или даже поболе черной бумазеи на юбку. А потом (она залилась краской) купит кринолин, затем (она залилась краской) колыбельку, еще кринолин и так далее… Румянец вспыхивал и гас, отражая самое изысканное сочетание скромности и стыда, какое только возможно представить. Щеки Орландо овевал дух времени, то обжигая, то холодя. И если дух времени слегка опережал события, поскольку кринолин предшествовал замужеству, оправданием нашей героини служит то двусмысленное положение, в которое она угодила (даже ее половая принадлежность все еще была под вопросом), и беспорядочный образ жизни, свойственный ей прежде.
Наконец румянец на щеках выровнялся и дух времени, казалось, ненадолго впал в спячку, если такое вообще возможно. Орландо пошарила за пазухой, словно в поисках медальона или иной реликвии давно минувшей страсти, и вытащила ни много ни мало бумажный свиток, запятнанный морской водой, кровью, путешествиями – рукопись своей поэмы «Дуб». Она носила ее с собой уже столько лет, попадала с ней в такие опасные авантюры, что многие страницы запачкались и порвались, а нехватка писчей бумаги в бытность Орландо у цыган вынудила ее черкать на полях и вымарывать строчки, благодаря чему рукопись теперь напоминала весьма искусную штопку. Она открыла первую страницу и прочла дату: тысяча пятьсот восемьдесят шестой год, написанную мальчишеской рукой. Орландо трудилась над своим опусом почти три сотни лет. Настало время его завершить. Она принялась листать страницы, читать и перескакивать с одного на другое, размышляя, как мало изменилась за все эти годы. Сначала была мрачным отроком, влюбленным в смерть, как и все отроки, потом цветущим и любвеобильным юношей, потом жизнерадостным и насмешливым кавалером, пробовавшим себя и в прозе, и в драматургии. И несмотря на все жизненные перемены, размышляла Орландо, оставалась прежней. Она сохранила задумчивый нрав, любовь к животным и природе, наслаждение сельской местностью и сменой времен года.
«В конце концов, – думала она, подходя к окну, – ничего не изменилось. Дом и сад все те же. Кресла стоят по своим местам, ни единой безделушки не продано. Стены все те же, лужайки, деревья, пруд – даже карп в нем все тот же, осмелюсь предположить. Правда, на троне теперь королева Виктория, а не Елизавета, но какая разница…»
Не успела эта мысль обрести форму, словно ей в укор дверь широко распахнулась и вошел дворецкий Баскет в сопровождении экономки Бартоломью, чтобы убрать после чая. Орландо макнула перо в чернильницу и собралась изложить свои размышления о неизменности всего сущего, как вдруг с негодованием заметила кляксу, растекающуюся по странице. Наверное, виновато перо – то ли расщепилось, то ли запачкалось. Она макнула вновь. Клякса увеличилась. Она попыталась продолжить мысль, но слова не шли. И Орландо принялась украшать пятно крылышками и усиками, пока то не превратилось в чудовище с круглой головой – нечто среднее между нетопырем и вомбатом. Разумеется, писать стихи в присутствии Баскета и Бартоломью было невозможно. Не успела она подумать «невозможно», как с изумлением и тревогой обнаружила, что перо стремительно выписывает плавные дуги и каракули. На странице, выведенные аккуратнейшим курсивом с изящным наклоном, красовались самые бездарные вирши, которые ей довелось прочесть в жизни:
Сама я только грешное звено
В томительной жизни цепи,
Но слово святое и мне суждено
Не без толку произнести!
Помянет ли юная дева, если одна
Грустит при луне в горьких слезах
Словцом моим тех, кого никогда
Уже не…[21]
– строчила она без остановки, пока по комнате, кряхтя и охая, расхаживали Бартоломью с Баскетом, вороша угли в камине и убирая булочки.
Орландо вновь макнула перо, и оно понеслось:
О, сколь разительно она переменилась!
То облачко гвоздички цвета, что озаряет
Тусклый летний небосклон в часы заката,
Скрылось без следа, бледны ее ланиты,
Лишь факельные отблески