Да помолчи уже, наконец. О чем мы говорим, когда говорим о любви - Реймонд Карвер
Там они и остались. Обнимали друг дружку. Приникали к двери, как против ветра, и держались крепче.
Следующий короткий очерк об этом рассказе был включен в антологию «Срезая кромки: молодая американская проза 70-х» (Cutting Edges: Young American Fiction for the ‘70s), ред. Джек Хикс (New York: Holt, Rinehart and Winston, 1973), с. 528–529.
Как замысел рассказа «Соседи» впервые пришли мне на ум осенью 1970-го, через два года после того, как я вернулся в Соединенные Штаты из Тель-Авива. В Тель-Авиве мы несколько дней присматривали за квартирой одних наших друзей. Хотя никаких проказ, описанных в рассказе, в действительности не происходило, пока мы присматривали за этой квартирой, должен признаться, что я немножко шарил в холодильнике и шкафчике с напитками. Я обнаружил, что это переживание – входить в чью-то пустую квартиру и выходить из нее два-три раза в день, какое-то время сидеть в чужих креслах, листать их книги и газеты и выглядывать из их окон – произвело на меня довольно сильное впечатление. Два года ушло на то, чтобы это впечатление выступило на поверхность как рассказ, но, как только это произошло, я просто сел и написал его. В то время рассказ этот казался мне довольно простым в написании и сложился довольно быстро после того, как я за него взялся. Настоящая же работа с рассказом – и, быть может, искусство рассказа – началась позднее. Первоначально рукопись была в два раза длиннее, но с каждой последующей редактурой я все подрезал и подрезал ее, а потом окорачивал еще, пока она не достигла нынешних длины и размеров.
Помимо смятения или нарушения центральной личности в рассказе – наверное, главной темы в этой работе, – думаю, что рассказ «Соседи» ухватывает сущность тайны или странность того, что отчасти возникает от обращения с материалом, в этом случае – со стилем рассказа. Ибо если он что-то и являет собой, то рассказ весьма «стилизованный», и это помогает придать ему ценности.
С каждым последующим походом в квартиру Стоунов Миллер все глубже и глубже втягивается в бездну, которую сам же и создает. Поворотный миг в рассказе наступает, конечно, когда Арлин настаивает на том, что в этот раз к соседям пойдет она одна, и после этого Билл наконец вынужден сходить за ней. Словами и всем видом своим (порозовевшие щеки и «белый пух, налипший ей на спину свитера») она выдает, что, в свою очередь, занималась там примерно тем же самым, чем и он, – рылась и шарила.
Мне кажется, что рассказ более или менее – художественная удача. Единственное мое опасение – он слишком водянист, слишком околичен и тонок, слишком бесчеловечен. Надеюсь, что это не так, но, говоря правду, я не рассматриваю его как такой рассказ, который полюбят безоговорочно и всецело ему предадутся; такой рассказ, который в конечном счете будут помнить за его размах, за широту, глубину и жизнеподобие его персонажей. Нет, это рассказ иной – не лучше, возможно, и я уж точно надеюсь, что не хуже; как бы то ни было, он другой, – и внутренние и внешние истины и ценности в этом рассказе имеют немного общего, боюсь, с персонажем или какими-то другими достоинствами, ценимыми в короткой прозе.
Что же до писателей и литературы, которые мне нравятся, то я склонен находить вокруг гораздо больше того, что мне по душе, чем нет. Мне кажется, нынче много хорошего пишется и публикуется как в крупных, так и в мелких журналах, да и в виде книг. Есть множество и того, что не так хорошо, но к чему обращать на это внимание? Мне сдается, что первый писатель моего поколения, а то и любого недавнего поколения – Джойс Кэрол Оутс, и всем нам придется учиться жить под этой сенью или этими чарами; по меньшей мере – в обозримом будущем.
Придумают тоже[4]
Мы поужинали, и я уже целый час сидела за кухонным столом, выключив свет, и наблюдала. Если сегодня он намерен заняться своим делом, то уже пора. Давно пора. Я уже три вечера его не видела. Но сегодня шторы в спальне были подняты, и свет горел.
И я как будто знала.
А потом увидела его. Он открыл наружную дверь с москитной сеткой и вышел на заднее крыльцо, в футболке и бермудах. Ну или, может быть, такие у него плавки. Он огляделся, спрыгнул с крыльца в темноту и пошел вдоль дома. Шустрый. Я бы его и не заметила, если бы специально не смотрела. Потом остановился у освещенного окна и заглянул внутрь.
– Верн! – позвала я. – Верн, давай быстрее! Он вышел. Скорей сюда!
Верн сидел в гостиной и читал газету под телевизор. Слышно было, как газета упала на пол.
– Главное, чтобы он тебя не заметил! – сказал Верн. – К окну слишком не приближайся.
Верн всегда так говорит: не слишком приближайся к окну. Я думаю, Верну слегка не по себе, что мы подглядываем. Но я же знаю, что ему нравится. Он сам сказал.
– Да он не видит нас в темноте.
Я ему каждый раз так отвечаю. Длится это уже месяца три. С третьего сентября, если точнее. Во всяком случае, именно тогда я его там в первый раз заметила. А сколько это продолжалось раньше, не знаю.
Я в тот вечер уже думала звонить шерифу, а потом поняла, кто это. Без Верна не поняла бы. И даже когда он объяснил, въехала не сразу. Но с той поры стала наблюдать, и вот что я могу вам сказать: он это делает раз в два-три дня. Иногда чаще. И когда шел дождь, я его тоже там видела. Собственно, если дождь пошел, можете не сомневаться, он выйдет. Но сегодня ветрено и ясно. И луна.
Мы присели перед окном на корточки, и Верн откашлялся.
– Поглядите на него, – сказал Верн.
Верн курил и стряхивал пепел в ладонь, когда надо. И сигарету старался держать подальше от окна, когда затягивался. Верн все время курит; просто без остановки. Даже когда спит, пепельницу ставит в трех дюймах от лица. Если я ночью не сплю, он тоже просыпается и курит.
– Боже правый, – сказал Верн.
– Что в ней такого, чего в других женщинах нет? – сказала я Верну через минуту.
Мы скрючились на полу, так что над подоконником торчали только наши головы, и смотрели на мужика, который стоял и пялился в окно своей собственной спальни.
– Ага, поехали, – сказал Верн. И кашлянул прямо у меня над ухом.
Мы стали смотреть дальше.
Я поняла, что за шторой кто-то есть. Наверное, раздевается. Но ничего не видно. Я стала щуриться. Верн читал в очках, в